— Наваждение! В очках то же самое, что и без них.
— Специальные стекла, — быстро сказал я.
— Мне минус три нужно. — Василий Иванович вздохнул и вернул очки.
— Так как же, товарищ? — спросил председатель, когда я снова водрузил очки на нос.
— Помозговать надо, — повторил я.
Загалдели казаки:
— Чего мозговать-то?..
— Оставайся — и все тут!
— Невесту тебе сыщем — с домом, с коровой…
— Оставайтесь, не сомневайтесь, — ласково сказал Василий Иванович. — А то мне одному в конторе трудненько, да и с образованием у меня худо — я все больше самоучкой.
— Конечно, оставайтесь, товарищ, — сказал председатель. — Василию Ивановичу, делопроизводителю нашему, подмогнете. Он у нас, извиняюсь, один в бумажном ворохе крутится: и счетовод, и учетчик, и все прочее по бумажной части. А трудоднями не обидим: как всем, так и вам платить будем. Насчет квартиры и так далее — тоже плевое дело. Невест у нас, извиняюсь, много.
— Много! — подтвердил Василий Иванович.
— Надо его к Куликовым на постой определить, — подал голос казак в кубанке с красным верхом, в щегольских сапожках.
— Дык она ж с изъяном! — Василий Иванович округлил и без того круглые глаза.
— Ну и шо? Зато хозяйственная. И грудя у нее как колокола: пощупаешь — удовольствие.
— Сам, бесстыдник, щупай их, — сказал Василий Иванович. — Куликова им не подойдет. Им, — он кивнул на меня, — девушку с понянием нужно и обязательно с коровой, чтобы они, — он снова кивнул на меня, — каждый день парное молочко бы кушали, сметанку и творожок.
— Тогда его к Антошину надо, — сказал председатель. — У него дочка грамотная и хозяйство крепкое.
— А жена? — испугался Василий Иванович.
— Верно. — Председатель поскреб затылок. — Жена у Антошина — не приведи бог! Начнет горло драть — в районе слышно.
— С базара привычка, — сказал Василий Иванович.
— С него. — Председатель кивнул.
Вопрос о моем пристанище обсуждался долго и обстоятельно. Каждый отстаивал свою кандидатуру. Во внимание принималось все: и характер хозяйки, и достаток, и многое-многое другое.
Плавал по конторе кислый махорочный смрад. Скребли затылки казаки — шутка ли, москвича оженить надо! За него любая пойдет. А он — нет. Ему на все сто девка полагается.
— Мабудь, к Маньке его?
— Это к какой?
— К Засухиной, что у балки живеть.
— Эка вывернул! Она ж с дитем.
— Ну и шо? С дитем баба лучше, скуснее.
— Ему такую не треба. Ему чтоб в полном аккурате была.
— Мабудь, тоды к Соцковой?
— Это ничего. Только бедно живеть. Сама шестая.
А я посмеивался про себя. Не такое простое дело солдата женить. Я еще поброжу по белому свету, осмотрюсь. А когда время придет, такую кралю в жены возьму, что все ахнут.
После войны сержант Демушкин всех нас, молодых солдат, приглашал к себе в деревню.
— Девки у нас, робята, на большой! — Сержант оттопыривал палец. — Ежели кто жениться надумает, милости просим.
У меня уши лопухами висели, когда я слушал сержанта. «Очутиться бы сейчас в этой деревне», — мечтал в то время я. По глазам ребят видел — они думают то же самое. В этих думах не было ничего постыдного, зазорного. Ведь мы не на игрищах были, а находились в окопе, из стен которого сочилась вода. В любой день и час нас могли убить. А погибать не хотелось. Душа тянулась к радости. И хотелось испытать и прочувствовать все то, что должен испытать и прочувствовать каждый человек. Кто был на фронте, тот подтвердит: молодые солдаты много и охотно говорили о женщинах. Бывало, только выдастся передышка, только покемаришь чуток, только рубанешь котелок каши — и пошло-поехало! Мы хвастались друг перед другом своими победами, хотя большинство из нас не имело никаких побед, потому что почти все наше отделение состояло из таких же желторотых юнцов, как и я. Мы показывали друг другу фотографии, которые лежали у нас вместе с комсомольскими билетами. Не все девушки, изображенные на фотографиях, нравились мне, но я хвалил их, потому что не хотел огорчать однополчан. Девичьи письма — разве позабудешь их? Мы ждали их с надеждой, с тревогой. Мы огорчались и переживали, когда письма не приходили в срок. Мы с пристрастием допрашивали письмоносца, не потерял ли он случайно письмо. Мы смотрели на него как на заклятого врага, когда он три или четыре раза подряд говорил: «Нету!» Девичьи письма скрашивали нашу жизнь — нелегкую фронтовую жизнь. За эти письма низкий поклон и той, неверной. Она писала мне почти два года и «нет» сказала уже потом, когда кончилась война. Во время войны все это — девушки, любовь, поцелуи — было далеким-далеким, а теперь скажи только «да» — и вот тебе и мягкая постель, и творожок, и яички, а под боком женщина. Заманчиво, конечно. Может, рискнуть? Может, встать на постой к какой-нибудь крале-казачке? Нет! На такое можно пойти, если чувства возникнут. Я, возможно, еще в деревне, где жил Демушкин, побываю. Вот только позабыл, как она называется. Помню, что в Курской области, а название — из головы вон!
Загутарились казаки — спор идет. Друг другу доказывают. На меня никто уже внимания не обращает, словно не из-за моей персоны сыр-бор разгорелся. Кондратьевич на скамейке елозил, лоб напрягал в думах. И наконец не выдержал.
— Слухай сюда, мальцы! — крикнул он дребезжащим голосом. — К Давыдовым его определить надоть.
Громыхнул сход — чуть стекла не лопнули. Василий Иванович от возбуждения пол деревяшкой дубасил. Обладатель кубанки с красным верхом по ляжкам себя молотил приседая. Председатель рот ладошкой прикрыл.
— Цыц, поганцы! — Кондратьевич клюку промеж ног в пол всадил. — Я сурьезно!
— Знаем, что не шуткуешь, — сказал, отсмеявшись, председатель. — Но уж больно ты печешься о Давыдовой Анютке… Часом, она не сродственница тебе?
Затих сход в ожидании. Подались вперед казаки — что-то Кондратьевич скажет. А он моргать стал, приоткрыв рот: два зуба видны, а посреди них розовые, как у младенца, десны.
— Скалитесь, поганцы? — прошамкал дед.
— Не смеемся, — сказал председатель. — Весь хутор давно балакает, что Давыдова Анютка, извиняюсь, сродственница тебе.
— Внучка, — уточнил обладатель кубанки.
Василий Иванович кивнул молча.
— Мало ли що балакають, — слабо возразил Кондратьевич. — Это ишо доказать надоть.
— А что доказывать-то? — Председатель усмехнулся. — Я еще хлопчиком про твои дела слышал.
— И я, — сказал Василий Иванович.
— Вруть, — бормотнул Кондратьевич.
— Врут? — Председатель изогнул бровь. — Так Анютка ж похожа на тебя, как и мать еённая, Дарья.
— Факт, — сказал обладатель кубанки.
Кондратьевич высморкался, утерся рукавом.
— Каюсь — внучка мне она. За этот грех я столь горя принял — другому не померещится… Бабка Анюткина отчего померла?
— Отчего?
— Забил до смерти супротивник мой, Дарьин батька невзаправдашний. Как узнал, что у нас с Груней любовь, так и стал лютовать. — Кондратьевич снова шумно сморкнулся.
— А ты чего ж дозволял?
— Я? — Кондратьевич встрепенулся. — Да я с ним каждый божий день бился. За это нас пороли при всем народе. А мы все одно бились. Чуть не покалечили друг дружку. Вот, — Кондратьевич задрал рукав и показал шрам, — ножом меня полоснул, вражина. Я опосля отыгрался. Пять дён он красными соплями сморкался. Но все ж, хоть и допытывался атаман, никто из нас ничего не сказал. Так что удивление мне, что раскрылось это.
— Шила в мешке не утаишь, — сказал председатель.
— Ох-ох-ох! — отозвался Кондратьевич. По его лицу бродили воспоминания. Старческие, потускневшие глаза осветились изнутри. — Для меня Дарьюшка и Анютка теперь всё, — пробормотал он. — Один остался. Старуху похоронил, а сыны головы на фронте скинули.
Сход сочувственно помолчал.
— Лучшей хвартиры, чем у Давыдовых, москвичу не найтить, — убежденно проговорил Кондратьевич, отрешившись от своих дум. — Верно гутарю, казаки?
Сход нестройно поддакнул.