— Налейте-ка мне!

От чачи я осмелел и, стараясь не глядеть на Вальку, стал рассказывать про свои похождения. Я не скупился на выдумки. Меня так и подмывало посмотреть на Вальку. Вначале сдерживался, а потом, захмелев, повернул голову и, встретившись с васильковым взглядом, сразу потерял дар речи.

— Чего смолк? — пробасил Серафим Иванович. — Ври дальше.

— А я тебе поклон привезла, — сказала Валька, — и письмецо.

— От кого? — спросил я, хотя уже понял от кого.

— От Егора Егоровича. Он и отпустил меня только посля того, как вызнал, что я тебя повидать еду.

— Где письмо?

— А ты станцуй сперва.

— Вота еще! — защитил меня Серафим Иванович. — Подумаешь, невидаль — письмо от председателя. Мы таких председателев с потрохами купить можем.

— Его не купишь, — быстро сказала Валька. — Он не чета тебе.

— Эх-ма! — не сдавался Серафим Иванович. — Одно название — председатель. А у самого — ни шиша. Портки и те в латах. У денег живет и не пользуется, дурак.

— Вот и ладно, что не пользуется.

Они стали переругиваться. Я читал письмо, которое Валька сунула мне.

Письмо как письмо. Крупные, шатающиеся буквы. Неправильно расставленные знаки препинания изобличали в Егоре Егоровиче человека, прибегающего к писанине лишь в случае крайней необходимости. Ничего особенного он мне не писал — просто сообщал, что в колхозе они там поднатужились и выдали колхозникам еще по двести граммов зерна, так что на круг вышло не хуже, чем в других хозяйствах. «Маловато, правда, — писал Егор Егорович, — но ведь, извиняюсь, и Москва не сразу строилась».

Я улыбнулся: даже в письмо Егор Егорович вставил свое любимое «извиняюсь».

— Чего щеришься? — Серафим Иванович уставился на меня.

— Не мешай ему, пусть читает, — сказала Валька.

Далее Егор Егорович сообщал о том, что мало снега, что озимые, видать, сгинут, что нечем кормить скотину, что доярки прямо с ног сбиваются и, где только можно, сдирают с крыш солому, а до весны, когда поспеет травка, еще далеко. По письму чувствовалось, что колхозные дела очень тревожат председателя. «Такой уж это человек, — подумал я. — Он не может не беспокоиться». Я полузакрыл глаза и увидел Егора Егоровича. Гоняя рукой махорочный дым, он стоял за столом и смотрел на меня как в ту первую встречу.

Егор Егорович предстал передо мной все в той же коротковатой стеганке, в заштопанной гимнастерке, в стоптанных сапогах. И в моей душе возникло что-то очень хорошее, сердце наполнилось благодарностью — он все же не забыл обо мне. Я хотел сказать Вальке, что возвращаюсь вместе с ней на хутор, но в это время мой взгляд наткнулся на Зыбина. Мне показалось, что он усмехается. Я вспомнил, что он был эти дни с Валькой, и мгновенно в моей душе возникла неприязнь и к ней, и к нему. Все, что написал Егор Егорович, сразу отступило куда-то.

— Налить? — пробасил Серафим Иванович.

— Да.

А с Зыбиным опять что-то произошло, от его подавленности не осталось и следа. Он снова превратился в прежнего Зыбина, рубаху-парня. Касаясь губами Валькиных волос, он что-то нашептывал ей. Она выслушивала его с улыбкой, от которой мне становилось не по себе. Я выпил еще полстакана чачи и… раскис.

— Вона как тебя развезло, — сказала Валька. — Закусывать надоть, когда пьешь.

— Не твое дело! — огрызнулся я. — Сам знаю!

Серафим Иванович пустил смешок. Тетка Ульяна уронила голову на грудь и всхлипнула.

— Чего ты? — спросила Валька.

— Сестру жалко. — Тетка Ульяна снова всхлипнула.

Глаза у Серафима Ивановича забегали.

Мозг туманился. Я расстегнул ворот гимнастерки, но это не принесло облегчения. Я, наверное, сильно опьянел, но казался сам себе трезвым. И заговорил с Валькой. Я не помню, что говорил. Помню только, что говорил нехорошо.

— Валяй, валяй! — подбадривал меня Серафим Иванович.

А Зыбину мой напарник явно не нравился. Когда Алексей взглядывал на Серафима Ивановича, его глаза суживались и губы становились жесткими, какими-то презрительными. Помимо моей воли мой мозг отмечал это, и мне становилось чуть легче оттого, что Алексей тоже испытывает отвращение к моему напарнику. В одно и то же время я и уважал, и ненавидел Зыбина. Я уважал его за ту неприязнь к Серафиму Ивановичу, какую испытывал и я, а ненавидел его за Вальку, за те муки, которые он принес мне.

Я продолжал говорить что-то. Я не выбирал слов. Зыбин погрозил мне пальцем. Валька сказала:

— Пущай. Послухать надоть. Не зазря гутарять: что у пьяного на языке, то у трезвого на уме.

— Сама ты пьяная! — воскликнул я. — Я никогда не был пьяным!

— Выпей еще. — Серафим Иванович пододвинул ко мне бутыль.

Руки у меня дрожали. Чача пролилась на стол.

— Дурак! — рявкнул Серафим Иванович. — Только добро зазря переводишь.

— Сами вы дурак! — Я хлюпнул носом. — Все вы тут дураки. И Валька. — Я обернулся к ней и, чувствуя, как прыгают губы, сказал: — Я думал, ты… Знаешь, ты кто?

— Кто? — спросила Валька. Спросила спокойно

— Дрянь ты — вот кто! — крикнул я.

— Во-во! — Серафим Иванович потер руки.

Зыбин заиграл желваками, привстал. Он смотрел на меня недобро — почти так же, как на Серафима Ивановича.

— Сядь! — сказала Валька, дернув Зыбина за пиджак. — Я сама.

Глаза у нее расширились.

— Я дюже много дозволяла тебе, — глухо сказала Валька. — А теперя — нет… Ступай отсель!

Кровь бросилась мне в лицо. Я почувствовал: горят даже уши.

— Ступай! — повторила Валька.

Боже мой, как она была прекрасна в этот момент! Ее глаза излучали густую синеву, рот был полуоткрыт, мягкая прядь спадала ей на висок, завиваясь на конце в мелкие-мелкие колечки. Я чуть было не бросился перед ней на колени и, наверное, бросился бы, если бы мы были в комнате одни.

Положив голову на стол, тетка Ульяна спала. Серафим Иванович подбадривал меня знаками. Зыбин смотрел строго — так, как он никогда не смотрел на меня. Мне стало тошно и больно.

— Катитесь вы все! — крикнул я и, схватив телогрейку выбежал вон…

14

На улице было прохладно. Это протрезвило меня. Накрапывал дождь. Я долго плутал по темной окраине, пока не выбрался на какую-то площадь, от нее начиналась узкая, вымощенная, слабо освещенная улица, похожая на туннель. Было безлюдно. Из полуподвальных ресторанчиков доносились гортанные голоса и мелодии незнакомых мне грузинских песен. Я шел медленно, представляя себе веселящихся грузин. Но моя жизнь не соприкасалась с их жизнью. Из освещенных окон падали на асфальт рыжие пятна, пахло хорошим табаком и маджари — молодым, приятным на вкус вином, которое нравилось мне больше чачи и водки. Струнные инструменты сыграли вступление, и красивого тембра голос вывел первый куплет «Сулико». Эта песня часто передавалась по радио и нравилась мне. Знакомая мелодия отозвалась во мне грустью, и я на несколько минут позабыл обо всем на свете. Когда певец кончил, раздались хлопки и одобрительные возгласы. Я подумал, что народ, создавший такую красивую и грустную песню, не только веселится, но и тоскует, страдает — короче говоря, живет так же, как живут все.

Чуть изогнутая, как полет трассирующей пули, дорога вывела меня на берег моря. Оно грозно грохотало, бросая на отполированные голыши шипящую пену, отчетливо вырисовывавшуюся в чернильной темноте. Издали казалось: воду обрамляет извилистая белая лента, то исчезающая, то возникающая вновь. Я побрел по берегу, ощущая податливо расползающиеся под моей тяжестью голыши. Грохот моря как будто что-то говорил, что-то требовал, казалось, возмущался чем-то. И я, вслушиваясь в этот грохот, возмущался собой. Ведь я уже раскусил Серафима Ивановича, но… позволял распоряжаться мной. Я ругал себя последними словами, я презирал себя, стыдился этой жизни. О такой ли жизни я мечтал!

Шел я до тех лор, пока не увидел очертания какого-то строения, явно необитаемого. «Вот и ночлег», — обрадовался я.

Строение оказалось будкой с прорезанным окошечком, над которым виднелись полустершиеся буквы «Касса». «Должно быть, тут размещался платный пляж», — решил я, стоя возле одинокой будки на морском берегу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: