Василиса Григорьевна насторожилась:
— А ты откель, Иванович, это знаешь?
— Знаю, — Серафим Иванович пустил сап. — Рассказывали.
Дарья Игнатьевна бросила на него взгляд.
— Все, значит, толки собираешь?
— Информацию, — огрызнулся Серафим Иванович.
— Информацию? На что тебе такая-то?
Лицо у Серафима Ивановича стало как мясо на прилавке.
— Чего прицепилась? — взревел он. — Ты кто, чтоб допрос с меня сымать?
— Заело? — спокойно спросила Дарья Игнатьевна. — Значит, есть еще в тебе совесть.
— Нетути! — Серафим Иванович показал кукиш. — Я ее вместе с ногой утратил — тама!
— Там все что-нибудь утратили, — возразила Дарья Игнатьевна. — Ты ногу, я — мужа, он, — Дарья Игнатьевна по-хорошему посмотрела на меня, — свои лучшие годы.
Серафим Иванович расхохотался:
— Сравнила… энто самое с пальцем! Нога — энто нога. Ясно? Она не чья-нибудь — моя. Ясно? А ты — муж, лучшие годы. А еще умной слывешь. — Он смолк на мгновение, сверкнул глазами-льдинками и, словно гвоздь вбил, сказал: — А Валька, — Серафим Иванович зыркнул на меня, — его еще помотает, еще пососет.
— Хватит о ней, — повторил я, с трудом сдерживаясь.
— Сорокина Валька — неплохая женщина, — сказала Дарья Игнатьевна. — Красивенькая из себя. Коли она нравится ему, — мать Анюты посмотрела на меня, — а он ей, то, как говорится, совет им и любовь. Вот и весь сказ.
Ее слова внесли разрядку. Наступило молчание. Серафим Иванович обиженно засопел. Пригорюнившись, Василиса Григорьевна переводила глаза с него на Дарью Игнатьевну.
— Господи, господи, — пробормотала она. Поймав взгляд Дарьи Игнатьевны, спросила: — А крестница где?
— В станицу собирается.
— Зачем?
— С дедом. Ему в амбулаторию надо. Старый он — боится, не дойдет.
— Мой тоже едеть, — пропела Василиса Григорьевна. — Ваши как, пешие или на бричке?
— Пешие.
— Могу подвезть, — предложил Серафим Иванович. Ему, видимо, хотелось помириться с Дарьей Игнатьевной. — За мной в десять приедут.
— Спасибо, Серафим Иванович! — Дарья Игнатьевна отвесила ему шутовской поклон. — Только наши с тобой не поедут.
— Нам свободней будет. — И Серафим Иванович фыркнул.
— До скорого, кума! — И Дарья Игнатьевна, повернувшись ко мне, добавила, накрывая голову платком: — И тебе, молодой человек, до скорого! Не держи в мыслях худого и, если понадобится что, приходи.
— Спасибо. — Я ощутил на лице краску стыда. «Нехорошо получилось. Так ничего и не объяснил».
Когда Дарья Игнатьевна вышла, Серафим Иванович покрутил головой и сказал с усмешкой:
— Замуж хочет Анютку выдать — факт!
— Чего ж тут плохого, Иванович? — заметила Василиса Григорьевна и, подойдя к нему, осторожно погладила его руку.
— Будя, будя, — проворчал Серафим Иванович, отстраняясь. — Говорено ведь — не люблю я энтого.
Василиса Григорьевна поморгала, всхлипнула и, теребя фартук, покатилась на кухню.
— Липучая баба, — поморщился Серафим Иванович. — Ей бы только губы марать.
— Любит она вас, — сказал я.
Серафим Иванович отмахнулся.
— Нашего брата сейчас все женское сословие любит, потому как голод на нас.
«А Валька не такая, — подумал я. — Она сама выбирает. Захочет — любого на колени поставит». Несмотря на то, что я провел с Валькой ночь в шалаше, несмотря на переполнявшую мое сердце любовь, я не мог сказать, что Валька принадлежит только мне. Я ждал от нее любой выходки и не удивился бы, если бы она выкинула какой-нибудь фортель.
Василиса Григорьевна внесла сковородку с чуть остывшей яичницей. К ней уже вернулось прежнее настроение, и она беззаботно и весело начала хлопотать у стола.
— Растревожила меня Давыдова-ведьма. — Серафим Иванович поиграл бровями. — Сколько раз упреждал тебя — не водись с ней.
— Как же можно, Иванович. Ведь она кума мне.
— Ну и что? Как ты полагаешь, для чего она шастает к тебе? Развесть нас хочет — вот для чего! Хоть мы и незаписанные, а все одно муж да жена. «Чого-чого?» — хохлушка проклятая.
— Казачка она, — возразила Василиса Григорьевна. — Самая что ни на есть казачка. А вот муж еённый действительно из хохлов. От него она и научилась чогошить. — Василиса Григорьевна причмокнула. — Дюже умная она. До войны два раза на курсы ездила. Как освободили нас, председательшей год была. Теперь на ферме командует. Как ни верти, Иванович, а мне такое кумовство лестно.
— Ну и целуйся с ней в энто место!
— Грубый ты. — Василиса Григорьевна всхлипнула. — Не везеть мне на мужчин. Муж тоже пошуметь любил. Мабудь, правду гутарять в хуторе, что временный ты?
— А ты больше слушай! — отрезал Серафим Иванович, кидая предостерегающий взгляд на меня.
Василиса Григорьевна переставила с место на место кружки, походила по комнате, поправляя вышивки, одернула подзор на кровати и сказала:
— Ежели рассудить, то разве муж ты? Три дни дома живешь — месяц в отъезде.
— Работа у меня такая. — Серафим Иванович поерзал на стуле. В его глазах промелькнула тревога.
— На кой прах тебе такая-то? — проговорила Василиса Григорьевна. — Всех денег все равно не привезешь, а на жизню нам хватить. Вон участок у нас какой и сад.
— Заныла! — крикнул Серафим Иванович.
— Завсегда ты так. — Василиса Григорьевна приложила фартук к глазам. — Мабудь, нашел кого в городе? — Ее лицо выразило напряженную работу мыслей, суженный в висках лоб покрылся сетью морщин. — Только навряд ли. Ездила как-то к Ульяне — насмотрелась на городских. Бабы там вот такусенькие. — Василиса Григорьевна подняла мизинец. — С лица востроносенькие да скуластенькие. — Она подумала и убежденно добавила: — Мужчинам от таких — никакого удовольствия!
Серафим Иванович незаметно подмигнул мне.
Я ел яичницу, подбирая хлебной корочкой растопленное сало, и думал. Мне было уже ясно, что Серафим Иванович никогда не распишется с Василисой Григорьевной. Они слишком не походили друг на друга, чтобы быть вместе.
В дверь постучали.
— Выходь, хозяин!
— Бричка пришла! — Серафим Иванович схватил костыль. — Чеймоданы тащи. Живо!
Я принес чемоданы с тюлькой. Серафим Иванович бросил в ведро три пригоршни крупной, чуть желтоватой соли, поболтал в нем рукой и начал опрыскивать тюльку.
— Малость ссохлась, — говорил он, вороша волосатой лапой в чемодане. — Заблестит теперя, как свежепосоленная. За такую поболе дадут.
18
Базар в будни совсем не похож на воскресный, когда от людей тесно, когда блеют овцы, мычат телки, гогочут гуси, призывно кричат торговки, когда один и тот же товар можно купить дешевле дешевого или — это уж как посчастливится — втридорога, когда все вокруг весело, возбуждает, создает в душе праздничное настроение.
А сейчас — смотреть тошно. Обмотанная шалями старуха с вислым носом, настоящая карга, семечками торгует — три рубля стакан. А в базарные дни на трешку два насыпают. Другая старуха, в надвинутом на лоб платке, сало на прилавке разложила — желтое, волокнистое сало. Такое сало только в борщ кладут — это мне Василиса Григорьевна сказала. Еще одна старуха, с лицом, похожим на испеченное яблоко, булки вчерашней выпечки продает.
Вот и весь базар.
Гуляет ветер, швыряет в лицо сухой, колючий снег. Градусов семь сейчас, а может, и больше. Выпавший ночью снег оброс ледяной коркой, трещит, когда на него наступаешь. Поверх этого снега только что другой выпал — чистый и мелкий, как мука-крупчатка. Низко-низко, почти касаясь крыш, плывут облака, похожие на фрегаты с распущенными парусами.
Старухи торговки головы повернули, смотрят на нас.
— Нам так же стоять? — спрашиваю я.
— А то как же? — отвечает Серафим Иванович. — Только сейчас и возьмешь настоящую цену. Ведь по базарным дням тюлькой целый ряд торгует.
— Весь день простоим.
— Ну и что? Нам не к спеху. Завтрашний день наш и послезавтрашний тоже.
Серафим Иванович ставит свой чемодан на прилавок, неторопливо снимает с него веревку, которая держит разбухшую от рассола фанерную крышку.