«Все правильно, — сказал я сам себе. — Так и должно быть».

Затравленно оглянувшись, Серафим Иванович добавил:

— Ходят слухи, скоро карточки отменят.

— Слава богу! — воскликнула тетка Ульяна.

— Дура! — крикнул Серафим Иванович. — Чем жить будешь? Ни чачи тогда не станет, ни десятки с рыла.

— Ии-и-и, — возразила тетка Ульяна. — Как ни то проживу. Разве лучше карточки-то?

— Видел дуру? — Взгляд Серафима Ивановича искал поддержку, сочувствие. — Ревмя реветь надо, а она радуется. — Несколько секунд он пристально глядел на меня, затем запустил руку в карман, вынул пачку тридцаток, перевитых шпагатом, и сказал:

— Тут ровно десять тыщ. Тебе дарю. Сейчас пожрем что бог послал — и на толкучку. Реглан тебе купим похлеще твоего демисезона, штиблеты на настоящей коже, рубашку-апаш, куртку с вельвета или пинджак, ну и, конечно, брюки. Энтих денег не хватит — добавлю. Ты, Жорка, заслужил энто, без тебя я не нажил бы того, что имею. Лишний чеймодан — энто три тыщи зараз, а ты энтих чеймоданов перетаскал — уйма! Я по справедливости хочу, я тебе все одно что отец, хоть ты и нос воротишь, когда я тебе об энтом говорю, у меня у самого сын сирота, я — с понятием, а не просто так.

«Вот он, этот час! — Я почувствовал, как забилось сердце. — Реглан, и штиблеты, и пиджак, и брюки — все будет. И это не милостыня — я заработал это».

Тетка Ульяна обрадованно закивала, глаза ее увлажнились. Серафим Иванович продолжал что-то говорить, но я слушал его плохо — я уже мысленно щеголял в кожаном пальто, поскрипывал новенькими штиблетами, моя душа переполнялась чувством благодарности к Серафиму Ивановичу, неожиданно представшему передо мной в роли доброго волшебника.

— А что я должен за это сделать? — неожиданно для самого себя спросил я.

— Ничего! — великодушно пробасил Серафим Иванович. — Как ездили, так и будем ездить, только реже. Ты теперь в кино ходить будешь, в энти… как их… в музеи и куда тебе надо.

Перед моими глазами тотчас возникли базары, мне показалось, я чувствую запах тюльки, подсолнечного масла, вижу лица всех тех, кто покупал у меня тюльку, я вспомнил дядька в зипуне, и чуть было не сказал «нет». Но это слово застряло в горле, потому что я видел себя за прилавком не в промасленной телогрейке, а в шикарном реглане.

— Ну? — донесся до меня голос Серафима Ивановича. В его голосе было торжество, и это сразу вернуло меня на землю.

— Спасибо, Серафим Иванович, — сказал я, стараясь говорить спокойно. — С чем покончено, с тем покончено. Ни за что на свете не буду спекулировать. Лучше впроголодь жить, чем это!

Несколько мгновений он тупо смотрел на меня, потом скрипнул протезом, нервно подрал ногтями щетину и сказал:

— С ума посходили люди! Надо бечь отсель. Бечь, бечь, бечь! Чует мое сердце — кончаются малиновые деньки. Сегодня тюльку по вольной цене выбросили, а там, глядишь, хлеб, сахар!

Серафим Иванович произнес это с таким выражением, что мне стало противно. Да, отмена карточек обозначала для него крах. Вот уже год страна работала не на войну — на себя. С каждым месяцем становилось все больше продуктов.

— А Василиса как же? — Прежнее благодушное выражение с тетки Ульяниного лица исчезло, ее глаза смотрели настороженно, тревожно.

— Заладила, — сморщился Серафим Иванович. — Не пропадет твоя Василиса.

— Нехорошо, Серафим Иванович. — Тетка Ульяна покачала головой. — Два года пользовался, а теперь…

— Не вой, — перебил Серафим Иванович. — Рано выть — я еще ничего не решил.

«Решил, — мысленно возразил я. — Уже давно решил». А оказалось не мысленно — сказал вслух. Негромко сказал, вроде бы про себя.

Серафим Иванович замер. Я видел, как белеют костяшки его пальцев, сжатых в кулак, и буреет лицо.

— Брешет он, — прохрипел Серафим Иванович, ловя тетки Ульяны взгляд. — Брешешь! — крикнул он и двинулся на меня, по-бычьи нагнув голову.

Я чувствовал: еще немного, и он бросится на меня. Его свинцовые глазки налились кровью. Я весь напрягся, но молча и холодно смотрел на него. И Серафим Иванович вдруг остановился.

— Обрадовались — тюльку выбросили! — зло засмеялся он. — Ну и что с того? Хлеб выбросят — вприсядку пуститесь? На одном хлебе не проживешь. Человеку мало энтого. Хлеб будет — сахар ему подавай. А сахару наестся — другого захочет. Вот тута я и пригожусь!

— А может, не пригодитесь?

Я мучительно думал: как он дошел до этого? Ведь он тоже фронтовик — такой же, как Егор Егорович, как Зыбин. Он тоже стыл в окопах, ходил в атаку. Почему же в нем нет ничего солдатского? Почему? Может, он и не был в окопах? Может, его на марше ранило, по пути на фронт?

— А мы поглядим! Еще поглядим!.. — Серафим Иванович угрожающе повысил голос.

«Кричи, — думал я. — Крик — это не сила. Боишься, потому и кричишь».

Тетка Ульяна смотрела на него с горестным изумлением, потом вдруг ойкнула, схватилась за щеку.

— Что с вами? — спросил я.

— Зуб. Второй месяц маюсь.

— Дура! — Серафим Иванович, тяжело дыша, снова запустил руку в карман, извлек ту же пачку тридцаток, послюнявив пальцы, вытащил из-под шпагата несколько самых мятых и грязных купюр, протянул их тетке Ульяне:

— На! За чачей беги! К завтраку! Да и от зубов она самое первое лекарство. Ясно?

— Не хочу. — Тетка Ульяна помотала головой.

— Не хочешь? — Серафим Иванович заморгал. Вид у него был такой смешной, что я едва не расхохотался.

— Не хочу, — повторила тетка Ульяна.

— Та-ак… — Серафим Иванович грузно опустился на скамейку.

Я посмотрел на тетку Ульяну, она — на меня. Мой взгляд, должно быть, выражал то, о чем думала тетка Ульяна. Она едва заметно кивнула мне и направилась в дом, а я пошел в пристройку.

Надя подметала пол, подолгу шурша веником в углах, Анна и Мария складывали возле двери осколки ящиков. Глафира по-прежнему сидела на своем месте — под распятием. Гришка слонялся по комнате с отсутствующим выражением.

— Кто там кричал? — спросила Надя. — Хотела выйти, да вон она, — Надя показала взглядом на Марию, — меня не пустила.

— А!.. — Я махнул рукой, мне не хотелось ни о чем говорить.

Немного погодя в пристройку заглянул какой-то незнакомый тип — точная копия Серафима Ивановича, только без протеза. Он порыскал глазами, задержал на мгновение взгляд на Анне, затем хмыкнул, сел рядом с Надей — она к тому времени покончила с уборкой — и стал что-то шептать ей на ухо. Его крупные губы неприятно оттопыривались, покатое плечо касалось Надиного плеча.

Я не понимал, почему она так спокойно слушает этого типа. Но она вдруг отодвинулась, сказала громко:

— Как вам не совестно?

Тип, ухмыльнувшись, цепко схватил ее за руку. Тогда я подошел к нему и предупредил срывающимся голосом:

— А ну, ты, убери лапу! Слышал, что тебе сказали?

— Не суйся, — поморщился тип, все не отпуская Надиной руки. — Чего лезешь?

— Ты что, глухой? — не выдержал я. — Тебе русским языком говорят — убери лапу!

— Не суйся! — зло повторил тип и встал. — Я ей дело предлагаю.

— Сволочь! — крикнул я и ударил его.

Он пошатнулся и бросился на меня, по-медвежьи раскорячивая ноги. Я увернулся и снова ударил его. Бог меня силой не обидел. Драться я умел, хотя и не любил. Однополчане не раз говорили, что ударчик у меня — будь здоров! Тип отскочил к двери и истошным голосом заорал:

— Ванятка!.. Сюда!.. Петька!.. Убивают!..

— Господи, — услышал я голос Марии. — Вчера драка, сегодня. Покалечат, черти, друг друга. Прекратите же вы! — крикнула она. — Прекратите! А то милицию позову! — Краешком глаза я увидел: Мария поднялась с топчана и шмыгнула в дверь.

И почти тотчас в комнату ворвались два подвыпивших парня в рубахах навыпуск и молча бросились на меня. Я почувствовал во рту привкус крови. Надя всхлипнула, вцепилась в одного парня и стала молотить его кулачком по спине, вскрикивая:

— Гадина!.. Гадина!.. Гадина!..

Глафира мелко-мелко крестилась, забившись в угол. Анну я не видел. Несколько мгновений Гришка выжидал и, внезапно гикнув, ринулся в самую гущу схватки. Его отшвырнули, словно пушинку. Он прислонился плечом к стене и зашелся кашлем. А тип и его дружки снова надвигались на меня. Я медленно отступал к стене и не испытывал страха — только ненависть была, почти такая же, какую я испытывал на фронте. Я решил схватить первый же подвернувшийся под руку ящик и, видимо, так бы и сделал, если бы на пороге не появился… Зыбин. Я не поверил своим глазам. Но это был Зыбин, и был он в милицейской форме. На его груди переливалась всеми цветами радуги орденская колодка, покрытая целлулоидом. Я, наверное, меньше бы поразился, если бы в пристройку вошел генерал, командир нашей дивизии, в парадном мундире, при всех орденах и медалях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: