Гришка смолк. Молчал он долго, уставившись в одну точку. Потом тряхнул головой и сказал:
— У Глафиры выпить есть, но она, зараза, не даст! Она потихоньку сама сосет, а куда бутылку прячет — не пойму. Сто раз искал — и каждый раз мимо. Может, ты попросишь? — Он с надеждой взглянул на меня.
— Спит она, — сказал я.
— Разбудим.
— Неудобно.
— Неудобно на шиле сидеть.
Я промолчал: мне очень хотелось спать, мысли путались, голова была тяжелой.
— Может, все-таки разбудим? — Гришка снова взглянул на меня. — Попытка, как говорится, не пытка.
— Неудобно, — повторил я.
— Ну и зря! — Глаза у Гришки потухли. — Милуйся тут с бабами, а я пойду: может, поднесет кто, а не поднесут — стырю. Мне сейчас обязательно выпить надо. То, чего душа требует, и есть самое главное в жизни, а остальное дерьмо.
«Дурак ты», — вяло подумал я.
Шаркая подошвами, Гришка направился к двери. Я откинул занавеску, за которой жила Надя. Там было хорошо, чисто. У стены, оклеенной бумагой, стояла кровать, накрытая уже знакомым мне одеялом. Под ней лежал чемодан — фанерный, один из тех, что продавались в Сухуми на базаре.
22
Сквозь сон я слышал крики, треск ломающегося дерева. Из общего шума выделились два голоса — Глафирин и Гришки. Старуха шепелявила, кричала, срываясь на визг, а Гришка орал с беспечностью сильно пьяного человека и кашлял взахлеб. В эти голоса потом вплелся еще один голос — Надин. Она урезонивала Глафиру и Гришку, о чем-то просила их шепотом, он доносился до меня невнятно. Потом голоса смолкли, к моей спине привалилось что-то мягкое и теплое. Я хотел отодвинуться, но Надин голос прошептал: «Спи, спи», — и я больше ничего, не слышал.
Я открыл глаза. В пристройку проникал мглистый свет раннего утра. На полу валялись доски от разбитых ящиков. Я стал соображать — приснилась мне ночная сцена или нет. Гришка спал посреди комнаты в неудобной позе, скрючившись. Из его груди вырывался хрип — протяжный, неприятный, какой издают сильно простуженные люди. Глафира посапывала у стены, под распятием. Анна дышала ровно, спокойно. Мария всхлипывала во сне. По сравнению с Анной она казалась измятой рублевкой, которую кинули возле новенького, хрустящего червонца. Около меня прикорнула Надя, по-детски держа у подбородка руки. Сверху, из окна, струился холодок.
Я совсем озяб и, чтобы согреться, решил поразмяться. Стараясь не наступать на разбитые доски, я стал ходить по комнате, двигая локтями, как это делают бегуны. Я ходил до тех пор, пока не заметил, что на меня смотрит Глафира.
— Доброе утро, — сказал я шепотом.
Глафира, кряхтя, приподнялась, перекрестилась и ничего не ответила.
«Ведьма», — подумал я.
Она и впрямь походила сейчас на ведьму. Ее волосы — седые, но еще хранящие следы своего первоначального черного цвета, были растрепаны, одежда измята.
— Как спалось? — спросил я, мне хотелось поговорить.
— Не мешай, — прошепелявила Глафира и посмотрела на распятие. — Я еще не молилась.
Пока Глафира молилась, я исподтишка наблюдал за ней. Стоя на коленях, она беззвучно шевелила губами. Ее взгляд, обращенный к распятию, ничего не выражал, и я подумал, что старуха, наверное, лицемерит, что она не верит ни в бога, ни в черта.
Помолившись, Глафира извлекла откуда-то початую бутылку с тряпицей в горлышке, приложилась к ней. Отхлебнув, чмокнула, вытерла рот тыльной стороной ладони. Держала она бутылку обеими руками, как медведи в цирке. Чача, должно быть, размягчила ее старушечье сердце. Она неожиданно протянула бутылку мне и прошепелявила:
— На-ка. Только не всю.
— Спасибо. Не люблю ее.
— Ну? — Глафира окинула меня недоверчивым взглядом. — Впрямь не любишь или притворяешься?
— Не люблю, — повторил я. — Маджари лучше.
— Кислятина! — Глафира махнула рукой. — Два литра выпить надо, чтобы душа возликовала. А мне нельзя столько — печенка.
— А чачу можно?
Глафира не заметила моей усмешки, словоохотливо объяснила:
— От чачи вреда нет. Она как слезка божья — чистая. — Уставившись на меня, спросила: — Ты с Надькой-то где познакомился?
— Здесь, в Сухуми.
Я подумал, что Глафира, наверное, очень одинока и несчастна. Мне стало жаль ее, и я спросил:
— Кто-нибудь из близких у вас есть?
— А тебе-то что? Я про себя не люблю рассказывать — не то что фулиган этот, Гришка.
— А я, между прочим, не сплю. — Гришка медленно поднялся, нюхнул воздух. — Пила?
— Вона, — торжествуя, объявила Глафира и поболтала в воздухе бутылкой.
— Зараза, — беззлобно сказал Гришка. — И когда только черти тебя унесут?
— Тебя вперед унесут, — злорадно возразила Глафира и показала ему язык. Она явно насмехалась над бывшим семинаристом.
Гришка закашлялся. Его кашель разбудил Надю. Она вскочила, испуганно посмотрела на нас и произнесла просительным шепотом:
— Хватит вам, хватит…
— Это у нас вроде физзарядки, — сказал Гришка и рассмеялся.
— Выгнать его надо, фулигана! — крикнула Глафира. — Никакого житья от него нет.
Скрипнула дверь. В комнату вошла тетка Ульяна — сердитая, наспех одетая.
— Всю ночь орали и опять? — сказала она. Встретившись с моим взглядом, удивилась. — А ты как тут оказался?
— Вчера приехал.
— А-а… — Тетка Ульяна сконфузилась. Покосившись на разбитые ящики, сказала женщинам: — Приберитесь в комнате. Не люблю, когда в дому как на вокзале.
— Приберемся, — пообещала Надя.
Тетка Ульяна подняла несколько дощечек и спросила, глядя на меня:
— Серафима Ивановича видел?
— А разве он тоже здесь?
— Ночью прибыл.
Меня уже ничто не связывало с этим человеком, я не мог простить себе понапрасну растраченных дней, и я недружелюбно сказал:
— А зачем мне его видеть?
— Твое дело, — согласилась тетка Ульяна. Потом подумала и попросила: — Не подсобишь мне по старой памяти? Воды надо принести и самовар вздуть.
— Охотно.
Я вышел во двор. Было пасмурно, влажно, душно. Облака застыли низко-низко, на улице клубился туман. Я принес два ведра воды, нащепал лучин, поставил самовар и сел в сторонку под деревом.
В прихожей что-то стукнуло, и на крыльцо вывалился Серафим Иванович — злой, невыспавшийся, в нательной рубахе с завязочками на груди, без костыля, с куском мыла и полотенцем. Он прохромал к умывальнику, из которого все время капала вода, повесил на ржавый гвоздь полотенце, засучил рукава, побросал ладонью медный хоботок, выругался и крикнул, повернув голову к дому:
— Эй, кто тама? Опять в этой хреновине пусто!
Тетка Ульяна вышла с ковшиком в руке.
— Давай солью. Свежая водица — только что принесена. — Она взглянула на меня.
— А-а… — Серафим Иванович перехватил ее взгляд. — Выходит, опять встретились? Самостоятельным стал. Как уехал с мылом, так словно в воду мырнул. Валька злющая вернулась. Я к ней и так и сяк — молчит.
— Вы давно ее видели?
— Вчерась с хутора. — Он потрогал пальцем воду и сказал: — Я полагал, у тебя к Давыдовой Анютке интерес проявится, потому как они в хуторе — сила. Да и девка она всем девкам девка! Бывалочи, как прибежит к Василисе, обязательно про тебя спросит. Между делом вроде бы. Василиса, курячьи мозги, долго не понимала, что к чему, а я враз понял. — Он повернулся ко мне лицом. — А с Валькой у тебя ничего путного не получится. Она для семейной жизни — пустой номер. Она только для просто так годится. Я уже говорил тебе, какая она, а ты энто в одно ухо принял, а с другого выпустил.
— Помолчите лучше!
— Можно и помолчать, — сказал Серафим Иванович и стал умываться.
Умывался он долго. Тетка Ульяна несколько раз бегала в дом за водой, и тогда Серафим Иванович стоял в мыльной пене и косился на меня. Вытирался он тоже долго и как-то зло: тер лицо с ожесточением, словно это было не его лицо, а что-то постороннее. Бросив полотенце за забор, он вдруг издал рычание и раздраженно заговорил:
— Что деется, Жорка, а? Ты только послушай, что деется. Ведь я убыток на энтих днях понес. Приехал в Майкоп-город, а тама тюльки навалом. В магазинах! Бери сколько желаешь. Свою пришлось дешевле дешевого сбыть.