5
Ковыряя носком сапога мокрые, слипшиеся листья, я вспоминаю, как преображался Гришка, когда Галка выходила во двор. Его угрюмое лицо светлело, в глазах появлялось что-то доброе. Он никогда не подходил к Галке, смотрел на нее издали, а если им случалось столкнуться, как говорится, нос к носу, Гришка мучительно краснел и, пробормотав что-то, поспешно удалялся. Галка забрасывала на спину косу, провожала его долгим взглядом. Это почему-то застряло в моей памяти, хотя тогда, в детстве, я не придавал этому значения: Гришка был некрасивым, и я даже не мог представить, что его можно полюбить и что он способен на такое же чувство. Я возмущался и негодовал, когда Гришка говорил, что Галка красивее и добрее Лиды.
— Добрее? — переспрашивал я.
— Добрее, — подтверждал Гришка.
— Ничего ты не понимаешь! — Я запускал руки в карманы недавно сшитых, настоящих, как у взрослых, брюк и, подражая бабушке, начинал рассуждать о женской красоте. Бабушка часто называла Лиду самой миловидной девочкой на нашем дворе. Если это казалось мне неубедительным, я произносил нараспев стихи Блока, в которых говорилось о схваченном шелками девичьем стане, об узкой руке в кольцах.
— Это больше к Гале подходит, — возражал мне Гришка.
— Что-о? — Я обижался и обзывал Гришку дураком.
…Галка пытливо смотрит на меня, словно хочет прочитать мои мысли. Легкий ветерок перебирает еще не опавшие листья, чуть относит в сторону гибкие ветки, похожие на распущенные женские волосы. Коля спит, полуоткрыв рот, выпачканный конфетой. Галка отгоняет атакующих его мух и молчит. А у меня на языке вертится вопрос. Мне неловко спрашивать об этом, но я все-таки спрашиваю.
— Ты любила его? — Я не смотрю на Галку, я смотрю вниз.
— Наверное, — отвечает Галка. Отвечает не сразу. Несколько секунд молчит, будто вспоминает что-то. — Я жалела его. Вспомни сам, как жилось ему. Одна радость была — песенки. Кстати, знаешь, где он чаще всего насвистывал их?
— Где?
— Вон там. — Галка показывает на то место, где раньше были сараи, где Гришка предложил мне распить четвертинку. — Я часто останавливалась там послушать, — продолжает Галка. — Не знаю, видел ли он меня… Наверное, нет. В его песенках такая тоска была, что навертывались слезы. Но ты только не подумай, Антон, что я жила с ним. Это у нас всего один раз вышло. Раиса Владимировна отлучилась куда-то, а я в тот день с ночной шла. И вдруг почувствовала — тянет к Грише. Он обрадовался, засветился весь, стал говорить, что любит меня. Дрогнуло мое сердце, показалось в тот момент, что ближе и роднее Гриши нет у меня никого. Сам посуди, Антон, мать умерла, ни родных, ни близких. Вековуха в ту пору только здороваться стала, а он… он любил меня. Я это еще девчонкой поняла. А дальше как получилось, сам догадаешься.
— Не жалеешь, что так получилось? — Я слышу, как хрипит мой голос.
— По-честному ответить? — Галка вскидывает голову. Мягкая прядь падает ей на лоб.
— Конечно!
— Ни капельки не жалею. Я только испугалась, когда поняла, что ребенок будет. А потом подумала: пусть.
Я почему-то завидую Гришке. Понимаю, что это глупо, даже нечестно, но ничего не могу поделать.
— Ты вспоминал его? — спрашивает Галка.
Мне становится стыдно. Там, на фронте, я вспоминал чаще всего бабушку, мать, потом Лиду, Галку, а Гришкино лицо лишь изредка возникало перед глазами и сразу исчезало. И, словно в отместку за это, в памяти начинает медленно раскручиваться полузабытое.
В тот день мать приехала, как всегда, внезапно.
Бабушка спала, скрючившись в кресле. Такого с ней никогда не случалось. Мать взглянула на бабушку, спросила шепотом, обратив на меня полные тревоги глаза:
— Заболела она?
— Нет.
От матери пахло морозом. Запутавшийся в ворсинках шинели снег потемнел, превратился на плечах в большие выпуклые капли. Показалось: с появлением матери в комнате стало еще холоднее. Мать подула прямо перед собой, увидела облачко пара.
— Боже мой, какая у вас холодина!
— Это еще ничего, — возразил я.
Мать сняла через голову полевую сумку, расстегнула шинель, обвела глазами стены в потеках и сказала:
— Совсем обветшало наше жилище. Не представляю, что с бабушкой будет, когда ты уйдешь на фронт.
— Я и сам об этом думаю, — пробормотал я.
Мать открыла дверь, стряхнула с шинели капли, стала разуваться.
— Замерзнешь, — сказал я. — Оставайся в валенках.
— Ноги в них как в колодках, — ответила мать, но разуваться не стала.
На ней была суконная гимнастерка с темно-зелеными пуговицами, синяя, лоснящаяся на бедрах юбка. Кожаный, хрустящий ремень с портупеей висел косо. Я решил, что моя мать совсем не похожа на женщин-военврачей, которые встречаются на улицах, что она до мозга костей гражданский человек и специальность у нее гражданская — фтизиатр.
Потирая озябшие руки, мать прошлась по комнате, потрогала холодную печь:
— В госпитале хоть тепло и относительно сытно, а у вас тут ужас. От холода у меня спазмы сосудов и дикая головная боль.
— Может, потопить?
— Потопи.
Я принес охапку сырых и тяжелых, словно свинец, поленьев, настрогал лучинок, сунул в топку измятую газету, поднес к ней спичку и стал гадать про себя — разгорятся дрова с первой попытки или нет.
Пламя охватило лучинки. Они стали потрескивать, потом занялись и дрова. Горели они плохо, сильно дымили. Синеватый огонек то пропадал, то появлялся снова, но тяга была хорошей.
Бабушка все еще спала.
— Может, разбудить ее? — спросил я.
— Пускай спит, — ответила мать. Она штопала мой носок, вдев в него деревянную ложку. — В ее возрасте это естественно.
— Кстати, — неожиданно сказал я. — Гришка из больницы вернулся.
Не поднимая головы, мать спросила:
— Заходил к нему?
— Н-нет.
— Нехорошо. — Мать отложила штопку, достала из полевой сумки фонендоскоп. — Надо навестить его.
В кресле завозилась бабушка. Мать тихонько окликнула ее. Бабушка встрепенулась, посмотрела на мать, спросила:
— Приехала? — Она откинула плед, приподнялась, опершись о подлокотники. — Давно приехала?
— Только что, — ответила мать.
— А я все сплю и сплю, — сказала бабушка. — Прямо наказание какое-то.
В материнских глазах промелькнула тревога. Я только сейчас заметил, как постарела мать. В ее темно-русых волосах виднелись серебряные нити, лоб и щеки покрывали морщины, под глазами лежала синева — признак усталости и недоедания, пальцы были желтыми от йода, которым протиралась перед уколами кожа больных.
Мать чмокнула бабушку в лоб.
— Мы сейчас вернемся.
— Куда это вы?
— К Поповым.
— Сходите к нему, сходите, — закивала бабушка. — Но только поскорее возвращайтесь.
До этого я никогда не бывал у Поповых и убранство их комнаты видел лишь мельком, когда, играя в салочки или казаки-разбойники, пробегал мимо окна с отставшим наличником. Из окна Гришкиной комнаты всегда несло чем-то кислым. Гришка говорил мне, что его мать — тряпичница, каких свет не видел, что она не хочет расставаться даже с драными-предраными носками, что все обноски она связывает в узлы и сует их под кровать, где они отсыревают и гниют.
Я сочувствовал ему, я не представлял, как можно дышать таким воздухом.
Постучавшись, мы вошли к Поповым. Гришка полулежал на кровати, откинувшись на гору подушек, три из которых, нижние, были без наволочек, а верхняя отливала желтизной. Его плечи покоились на подушках, голова лежала на спинке кровати — на толстом металлическом пруте, накрытом полотенцем, на фоне которого выделялась Гришкина шевелюра: густые, давно не стриженные волосы. Лицо было землистым, с глубокими впадинами на щеках, глаза блестели. Казалось, в них что-то светится. Гришка походил сейчас на врубелевского Демона, которого я видел в роскошном издании Лермонтова, стоявшим на книжной полке в нашей комнате.
Комната Поповых была продолговатой, узкой. У стен стояли кровати — одна у самой двери, другая у окна. Раиса Владимировна спала возле окна. В ногах Гришкиной кровати находилась печь. Когда он вытягивался, его подошвы касались ее шершавой поверхности.