Кроме кроватей, в комнате стояли комод, накрытый кружевной дорожкой, платяной шкаф с державшейся на одной петле дверцей, источенный жучками стол и три расшатанных стула. Посреди комнаты свисал с потолка ситцевый абажур — грязный, прожженный в нескольких местах. На стульях и спинках кроватей висела одежда. На подоконнике и комоде стояли пузырьки и бутылочки с лекарствами. Раиса Владимировна гладила.

Слабо улыбнувшись, Гришка попытался привстать.

— Лежи, лежи, — остановила его мать. Обернувшись к Раисе Владимировне, добавила: — Душно у вас. Надо проветривать комнату.

— А сквозняк? — Раиса Владимировна выкатила глаза, позабыв об утюге.

— Закройте поплотнее дверь, укутайте сына и проветривайте.

— Все тепло уйдет… — Раиса Владимировна перевела взгляд на окно.

— Не уйдет, — возразила мать. — Для него, — она посмотрела на Гришку, — свежий воздух лекарство.

Гришка кивнул и весело — так показалось мне — покосился на Раису Владимировну.

Подойдя к нему, мать присела на край кровати и сказала, откидывая одеяло с его груди:

— Давай я тебя послушаю.

Гришка сел. Мать обхватила его за плечи, потянула на себя.

— Теперь рубашку снимем, — ласково сказала она и помогла Гришке расстегнуть пуговицы на рубашке с вышивкой на рукавах.

Гришкины бока напоминали два ксилофона. Справа и слева отчетливо проступали ребра, обтянутые синеватой, почти прозрачной кожей. Пока мать выстукивала Гришку, перемещая по его спине ладонь, он смотрел на свой живот — втянутый, с выпирающими над ним ребрами. Он смотрел на свой живот с недоумением, словно видел его первый раз.

— А теперь сделай вдох, сказала мать.

Гришка сделал вдох и зашелся кашлем. Из его груди вырывался хрип, худые плечи сотрясались, рука шарила под подушкой — искала платок.

Раиса Владимировна опустилась на стул. Ее руки повисли, из глаз покатились слезы.

Кашлял Гришка страшно — с надрывом, судорожно глотая воздух. Мать легонько похлопала его по спине.

— Сейчас пройдет. Сейчас я тебе таблетку дам. Очень хорошую таблетку.

Я увидел на комоде стакан с мутью на гранях, налил в него на три четверти воды.

Порывшись в нагрудном кармашке, мать извлекла из него небольшую коробочку, наполненную белыми таблетками.

— Запей, — сказала она, протягивая Гришке таблетку и стакан.

Он положил таблетку в рот, сделал глоток и откинулся на подушки. В его груди по-прежнему что-то клокотало и булькало, но кашлял он уже реже и тише.

— Сейчас совсем пройдет, — сказала мать и вложила в уши костяные наконечники фонендоскопа.

Никелированная, блестящая головка поползла по Гришкиной груди. Его лицо было обращено к стене. Когда начинался кашель, он подносил к губам носовой платок и держал его у рта до тех пор, пока не прекращался приступ.

Я не раз слышал от матери, что туберкулез — страшная болезнь, что медицина пока бессильна перед ней, что из каждых десяти больных выздоравливают три, а остальных ждет смерть или медленное угасание, что главное — сопротивляемость организма, что с туберкулезом можно прожить много-много лет, а можно сгореть в полгода. Бывая у матери в больнице, я видел больных туберкулезом, иногда цветущих, казалось, полных сил, но чаще изможденных, со впалыми, как у Гришки, щеками. В серых халатах или пижамах, они гуляли по двору, часто останавливались, отдыхали на скамейках. Они улыбались, шутили, смеялись, а я гадал про себя — кто из них умрет, а кто останется в живых. Я жалел этих людей, потому что понимал: их жизнь — неизвестность. Я никогда не подходил к ним. Я не подходил к ним не потому, что боялся заразиться, — боялся выдать себя, боялся оскорбить этих людей переполнявшим меня состраданием.

Такое же чувство я испытывал, глядя на Гришку. Я не допускал и мысли, что он умрет. Я уверял себя, что он выздоровеет, что упадок сил — временное явление.

Головка фонендоскопа перемещалась до Гришкиной груди. Она прослушивала каждый сантиметр. Она усиливала хрипы и передавала их по трубочкам в уши. Раиса Владимировна не сводила глаз с этой головки. Я тоже смотрел на нее. Я молил про себя бога, чтобы мать сказала: «Ничего страшного».

Но она сказала совсем другое. Перебирая резиновые трубочки, она спросила, глядя на Гришку:

— Когда тебе последний раз снимок делали?

— Не помню, — ответил Гришка. — Кажется, месяц назад.

— Сохранился он?

Раиса Владимировна метнулась к комоду, порылась в белье, извлекла из-под него свернутый в трубочку рентгеновский снимок. Мать развернула его, посмотрела на свет и сразу опустила. «Плохо», — подумал я.

Попова с надеждой посмотрела на мать. Мать молчала.

— Что? — хрипло спросила Раиса Владимировна.

Медленно, взвешивая каждое слово, мать сказала:

— Ему покой нужен, свежий воздух и… — мать запнулась, — сносное питание: белки, жиры, углеводы. По утрам лучше всего гоголь-моголь.

«Гоголь-моголь, — подумал я. — Где взять яйца, сахарный песок? Где взять жиры, белки и все остальное? Неужели мать не понимает, что говорит?»

— Я понимаю, — сказала мать, — на все это потребуется много денег, но…

— Я достану! — неожиданно воскликнула Раиса Владимировна. Ее глаза излучали живой блеск, движения стали уверенными.

Запахло паленым.

— Мама, утюг, — сказал Гришка.

— А, чтоб его! — Раиса Владимировна метнулась к двери.

Гришка засмеялся. В его смехе не было ни злобы, ни ехидства. Это был добродушный смех, в котором чувствовалась любовь и жалость к матери.

Я удивился. Это, должно быть, отобразилось на моем лице. Гришка посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— А ты, я слышал, в армию собираешься!

— Да, — подтвердил я. — Повестку жду.

— Счастливец! — Гришка вздохнул. — Ты воевать будешь, бить этих сволочей, а я… — Он отвел глаза к стене.

— Ничего! — воскликнул я. — Ты поправишься и тоже…

— Правда?

— Конечно!

Чуть-чуть приподнявшись, он стал насвистывать.

— Новая песенка? — спросил я.

Продолжая насвистывать, Гришка кивнул. В его новой песенке были и радость и тоска.

— Нравится?

— Очень!

Гришка улыбнулся.

— У меня теперь много времени. Лежу, а в голове все бродит что-то, бродит.

— В нашем дворе твои песни любят.

— Да… Галка их любит, — сказал Гришка и осекся.

— Пора, — напомнила мать.

— Заходи, — жалобно попросил Гришка, когда мы стали прощаться.

На втором этаже около двери в нашу квартиру я остановился.

— Что? — спросила мать.

— Он выздоровеет?

Мать помолчала.

— Нет.

В детстве я отвергал смерть. Мне казалось тогда: ученые изобретут лекарство, которое позволит жить вечно. За несколько лет я поумнел и теперь воспринимал смерть как логическое завершение жизни. Я не отвергал смерть, но считал, что она должна быть ради чего-то и во имя чего-то. Думал: можно погибнуть на фронте, бросившись на амбразуру, можно испытать на себе новую прививку, можно пожертвовать своей жизнью во имя жизни близкого тебе человека. Но умереть просто так, дома, на кровати — такую смерть я не принимал.

— А вдруг? — с надеждой спросил я.

— Что вдруг?

— Вдруг он… выживет?

— Будем надеяться, — сказала мать и добавила: — Ты навещай его, пока в Москве. Хоть изредка навещай. Это для него тоже лекарство.

«Будем надеяться», — подумал я. Разумом я понимал всю бессмысленность такой надежды, а сердце хотело надеяться.

Войдя к себе, мы увидели склонившуюся над диваном бабушку. На нем были разложены узелки, коробочки, пожелтевшие от времени письма — все то, к чему так ревниво относилась бабушка, что хранила в зеркальном шкафу.

Обернувшись, бабушка смутилась, сгребла узелки, коробочки, письма в одну кучу, потом вдруг махнула рукой, тихо засмеялась. Взяв из кучи небольшую продолговатую коробочку, подошла, прихрамывая, к матери. Открыла коробочку. Изнутри она оказалась обшитой атласом. На атласной подушечке лежала брошка — узенькая полоска светлого металла, украшенного бирюзовыми точечками. Глядя на мать, бабушка сказала:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: