— Какие у солдат сборы! — ответил я с нарочитой грубостью. — Кружка, ложка, полотенце — вот и все.

— Я кое-что привезла тебе, — сказала мать, отдавая мне сверток.

— Опять экономила? — пробормотал я, пытаясь узнать на ощупь, что там.

Силины ушли в свою комнату. Из кухни доносился скрип сапог.

7

Галка молчит. И я молчу. Радуясь погожему дню, весело чирикают воробьи. В палисаднике, под окном Вековухи, растут цветы. (Два года назад на этом месте зеленела картошка.) На тонких стеблях покачиваются красные и белые георгины, огромные и тяжелые, распускаются астры — лиловые, красные, белые. Кончилась война, и людям снова понадобились цветы. На окне Вековухи — решетка. «Зачем она ей? — думаю я. — Неужели Авдотья Фатьяновна боится жуликов?» Зажав под мышкой костыль, по двору мотается Лидин брат, небритый и уже под мухой. Неряшливо одетый, он похож сейчас на тех забулдыг, которые все дни напролет околачиваются на рынках — что-то продают, покупают, меняют, которые живут какой-то своей, непонятной мне жизнью — собираются по вечерам в пивнушках за покрытыми липкими клеенками столиками, орут пропитыми голосами песни и, стуча в грудь кулаками, пьяно плачут, потом сквернословят, дерутся, давая выход накопившейся в их сердцах горечи, неудовлетворенности жизнью.

У Витьки вторая группа. Раз в полгода он ходит на переосвидетельствование. Вчера Витька пожаловался на врачей:

— Чего они гоняют меня? Неужели думают, что нога отрастет? Дали бы бессрочную — и конец.

Витька мастерит зажигалки и продает их на Даниловском рынке. Пьет он много, но не напивается.

— Водка меня не берет, — куражится Витька, — а настроение поднимает.

До войны он был другой. Его светло-голубые, почти прозрачные глаза искрились весельем, с губ не сходила улыбка, которая менялась у него в зависимости от настроения — то становилась нахальной, то открытой. Но в плохом настроении Витька бывал редко. Чаще всего он по-хорошему улыбался и насвистывал веселое, провожая взглядом появляющихся в нашем дворе женщин. Витька старше меня на два года. Он увлекался футболом, каждое воскресенье ездил на «Динамо» тренироваться. Девушки и молодые женщины поглядывали на него с обожанием, а те, что в годах и имели детей, говорили, пряча улыбки: «Представительный парень. Поломает он бабьи сердца. А жена будет — наплачется». Витька понимал, что нравится женщинам, и пользовался этим. Он располагал к себе сразу, с первых минут. Он, видимо, обладал в избытке теми качествами, которые нравятся людям, а женщинам в особенности.

Ко мне Витька относился хорошо, называл меня родственником, по-свойски подмигивал. Лида снисходительно улыбалась, а я краснел.

Его призвали в начале 1942 года. Сразу после окружения войск Паулюса пришло письмо — Витька в госпитале, с ампутированной ногой. Лида в тот день ломала руки, плакала. Я, как умел, утешал ее.

— Подумай только, — говорила сквозь слезы Лида, — такой парень — и без ноги. Как он будет жить теперь, не представляю. Он футбол любил, его в «Динамо» взять хотели, теперь все насмарку.

— Ничего, — сказал я. — Без ноги тоже можно жить. Курсы бухгалтеров окончит или еще что-нибудь.

Лида усмехнулась.

— Не говори глупостей! Ты даже не представляешь, что такое для Витьки нога. Бухгалтером он ни за что не станет. Сидячая работа ему — нож к горлу. Он живчик, наш Витька, он двигаться любит, а ты говоришь — бухгалтер…

…Во двор входит Лида. Щурится, словно близорукая, оглядывается, снимает с платья какую-то соринку. Встретившись с моим взглядом, кивает мне и быстро направляется к березкам.

— Ну, мне пора, — говорит Галка. — Надо обед приготовить, постирать кое-что.

Еще минуту назад я не думал о Лиде, а теперь молчу, восхищенный ее яркой красотой, ничего не замечаю — вижу только Лиду, мысленно говорю себе: «По-прежнему люблю ее, только ее, там, на фронте, мне просто показалось, что любовь прошла».

— Заходи, — приглашает Галка.

— Когда? — машинально спрашиваю я.

— Когда хочешь. Хоть сегодня!

Лида уже около нас. Она прекрасно одета: во все новое и, видимо, очень дорогое. Ногти покрыты лаком, губы подкрашены, в ушах блестят серьги, в глубоком вырезе платья виднеется тяжелое ожерелье. Лицо у нее овальное, нежное, лоб выпуклый, губы припухшие, или, как говорит Вековуха, бантиком, нос точеный, с продолговатыми ноздрями; ее глаза могут поспорить с голубизной неба — не с тусклой голубизной осеннего дня, а с яркой бирюзой лета, когда краски густы, когда много-много света; волосы напоминают цветом стружку — ту, которая от соприкосновения с воздухом покрылась легким налетом желтизны. Чуть касаясь щек, волосы падают на плечи, завиваясь на концах.

В детстве, когда Лида появлялась во дворе, я начинал суетиться. Я говорил громко-громко, что взбредет в голову, и украдкой смотрел на Лиду.

— Завоображал! — фыркали девчонки.

Всегда в белой кофточке и синей юбке, с пионерским галстуком на груди, вся светленькая и чистенькая, будто только что умытая, Лида казалась мне совершенством красоты. Она никогда не бегала, никогда не кричала. Она ходила мелкими шажочками, на вопросы отвечала ровным голосом, глядя прямо в глаза.

— Сестричка-лисичка, — с восторгом говорил о ней Витька и хлопал себя по ляжкам.

Гришка не разделял мои охи и вздохи, утверждал, что Галка лучше, а Лида себе на уме.

— Не смей говорить так! — Я хватал Гришку за грудь.

— Отцепись, — просил он. — Рубаху разорвешь, а отвечать мне.

— Ты ничего не понимаешь в людях! — возмущался я. — У твоей Галки рот до ушей и глаза как плошки, а Лида… Лида — это… — Я не находил подходящих слов.

…Лида ждет, когда уйдет Галка. По ее лицу ничего нельзя определить. Оно спокойное, бесстрастное.

— Счастливо. — Галка кивает мне и, толкая перед собой коляску, уходит.

Лида сбрасывает с лавочки желтый лист, садится, расправляет на коленях платье.

— Вернулся?

— Позавчера.

— Витька сказал мне, что ты вернулся, но… — Лида смолкает.

Я исподтишка смотрю на нее. Черт возьми, как она хороша! Я понимаю тех мужчин и парней, которые глазели на Лиду, когда мы появлялись в театре. В сорок первом и сорок втором мы ходили в театр часто: билеты стоили дешево, на эти деньги ничего съестного купить было нельзя.

Вечерами, если мы не шли в театр и если я не работал в ночь, я приходил к Лиде, и каждый вечер она встречала меня улыбкой, от которой мне становилось хорошо. Я прикасался губами к Лидиной щеке, мы садились на диван и разговаривали, очень мирно, спокойно, а иногда просто молчали. Мы никогда не спрашивали друг у друга, о чем думаем, и это почему-то озадачивало меня. Я не тосковал, когда не видел Лиду три-четыре дня. Может быть, потому, что верил Лиде, знал ее с детства. А хотелось мучиться, страдать, хотелось что-то отдавать и получать. И больше хотелось отдавать, чем получать, ибо отдавать все, что есть в тебе, тому, кого любишь, — это счастье. Человек силен своей любовью, пусть даже неразделенной. Все, о чем я думал тогда, чего хотел, я почерпнул из книг. Я все понимал умом, а не сердцем…

— Почему не писал последнее время? — спрашивает Лида.

Я молчу — мне нечего сказать в свое оправдание.

— Может, в ней причина? — Лида делает едва заметный жест в ту сторону, куда ушла Галка.

— Нет! — вырывается у меня.

Лида усмехается и неожиданно произносит:

— А я этим летом в институт поступила.

— В какой?

— В медицинский.

Это удивляет меня: Лида панически боялась всякой заразы. Когда Гришка заболел — их комнаты разделяла дощатая перегородка, покрытая тонким слоем штукатурки, — Лида раздобыла пакет хлорной извести, стала каждый день протирать влажной тряпкой пол. Незадолго до ухода в армию я спросил, зачем она делает это.

— Говорят, хлорка убивает микробы, — пояснила Лида и покосилась на перегородку, из-за которой доносился Гришкин кашель взахлеб. Глаза у нее были испуганными.

— Не паникуй, — сказал я. — Моя мать всю жизнь туберкулезников лечит — и ничего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: