— Для мужчины — две лампы, да, спереди, резче, так! А женщину… Можно вас, Нина Петровна, попросить сюда?

Юрий тем временем приглядывался к повороту ее головы, мимическим приемам.

Тоня Лебедева дубовато сидела на стуле, кусала яркие, не накрашенные на гримированном лице губы, ждала своего часа.

Буров нарочно медлил с Ниной. (Она, конечно, она. Всё может, все понимает. Ее взять нужно.) Потом попрощался, ласково проводил до двери. Еще раз пожал руку.

Тоня все так же дубово маячила, влепленная в стул. Юрка подсел к ней:

— Так вы только что окончили? Кого вы играли?

Девушка глянула робко огромными темными глазами и заговорила сбивчиво. В ней была странная, очень плохо совместимая с актерским ремеслом смесь деревянности и хрупкости.

— Вы можете прочитать что-нибудь?

То, что она читала, не сходилось с выражением ее лица. Но, может, это и неплохо, потому что характер Веры — хозяйственной, веселой — не сходится с ее жизнью, как она повернулась. Эта Лебедева, вероятно, хорошо может заплакать.

— Вы смогли бы заплакать?

Он сказал это скорее от досады, что вот готов предать Нину — уж не потому ли, что легче идти на поводу у сильных мира сего?

А девушка глянула ему в глаза и вдруг заморгала, заморгала, и из покрасневших глаз потекли тяжёлые, мутные слезы. Не наигранные — настоящие.

— Как это вы делаете? — ухмыльнулся Юрий. — Про что-нибудь вспоминаете?

Она вытерла слезы, размазав тушь, и улыбнулась (улыбка, правда, была несколько сделанной, отработанной).

— Ну, так откройте мне тайну.

— Не открою. — И глянула с вызовом.

И понял Юрка, что перед ним женщина бедовая, взбалмошная и, вероятно, истеричная. Но ему захотелось снимать ее.

Кто-то из психологов, ведущих исследования с помощью кибернетической машины, рассказывал, будто установлено, что человек в своих действиях никогда не руководствуется одним импульсом: их всегда бывает по меньшей мере два.

* * *

Первая съемка.

Двадцать второго августа фильм запускается в производство…

Все казалось — далеко, далеко, палкой не докинешь до этого двадцать второго. А вот оно. Солнце ясное, как бывает только осенью.

Юрка проснулся рано, а руки не просыпались, были слабые, ватные. И ноги не попадали в брючины. В голове пусто. Голос сел почти до шепота.

Да я, кажется, волнуюсь!

…Режиссер…

…это состояние волшебника, мага, может даже — клоуна или палача. Он вдруг почувствовал, что не поднимет все это. Нет силы, нет уверенности, нет того ощущения могущества, которое единственное, может… Какой там клоун или палач? Нет, осужденный, приговоренный, неизвестно зачем все это затеявший!

Снимали в подмосковной деревеньке Кочергино — маленькой, стоящей на холме среди леса. И только узкая дорога соединяла ее с ближним городом, а десятикилометровая тропа — со станцией.

Еще месяц назад, когда Юрий вместе с Заевым ездил «выбирать натуру», а попросту — искал деревню, где вся Барсукова история должна была зазвучать и задвигаться, он меньше всего думал о Кочергино. В кино, как и в живописи, его не тянуло к изображению броской, явной красоты. Но потом, когда перебирал в уме все увиденное, вдруг оказалось, что и доярка Вера, и ее подружка Рая, и дед Савелий, носитель народной мудрости (ох, Барсук, ох, предусмотрительный!), и даже своевластный председатель — все разместились именно в Кочергине и больше никуда влезать не хотят. И тут уж ничего поделать было нельзя. Деревня была наполовину оставлена жителями (перебрались после укрупнения колхоза в соседнюю, менее глухую), договориться о съемках было легко.

Какое-то время там чинили, красили, разрушали, вытаптывали, шумели, мусорили под серьезными и удивленными взглядами стариков и под гиканье ребятишек. (Людей средних лет там как-то не было, будто этих детей заботливые старики вывели в банках.) И теперь, конечно, деревня была не такой: грим, он и есть грим! — но когда Юрка, подъезжая в первый день съемок, опять увидел ее, странное ощущение того, что все должно было разместиться именно здесь, снова посетило его и успокоило. Узнавание. А почему бы и нет? Вера живет вон в том крайнем доме. А вот у того плетня она поцеловалась с эмтээсовцем Петькой, а бабка Степанида погасила лампу в избе, чтобы лучше разглядеть, кто там целуется.

Не от сценария, но от актеров даже (они почти все очень нравились Юрке, он гордился удачным подбором, любовно оберегал их и нежил взглядом), — нет, от странной этой полузабытой деревеньки родилось ощущение, что всё еще, может, будет ничего себе. И как только это ощущение пришло, вернулся голос и сила в руках и все повернулось к нему добрым лицом. Буров потом сам завидовал себе. И каждый позавидовал бы. А как же?! Первый в жизни съемочный день (а стоимость съемочного дня — первого и любого — столько-то сотен рублей!), представьте это чудо:

солнце не зашло за облака (не сгорело, не упало на землю);

ни один актер не оказался охрипшим (сильно поддавшим, со сломанной ногой, с разбитым сердцем, с подбитым глазом, с репетицией в театре, которую нельзя пропустить);

кинокамера не упала в реку (или не в реку);

в отснятый кадр в последнюю секунду не вошла корова (не сел парашютист с неба или марсианин с Марса);

не забыли налить воду в ведра, вовремя включить музыку, пиротехники, когда потребовалось, дали дым, и оператор…

Впрочем, про оператора — про Володю Заева — отдельный разговор, отдельная песня.

О, Володя Заев, молодой человек двухметрового роста, с желтыми зубами и болезненно впалыми щеками (очень, впрочем, здоровый)! Человек точной профессии, в отличие от многих других кинодеятелей: талантлив или бездарен, хорошо работал пли плохо, — как говорится, экран покажет.

О, Володя Заев, который знает, как сделать блик в глазах, что такое контровой свет и подсветка и как с помощью верхнего света укрупнить лоб и нос, сделать глаза маленькими, глубоко спрятанными, а светом снизу подчеркнуть монументальность, умеющий «убрать» возраст и прибавить его, невыразительное лицо сделать значительным и заставить пустые глаза излучать ум и тепло.

Оператор Заев, умеющий учитывать живую связь кадра с ритмом всей сцены, с музыкой, актерской игрой; умеющий сохранить в себе этот ритм до следующего кадра, который, возможно, будет сниматься через неделю, месяц, полгода…

Володя Заев, который, войдя в павильон, шарахается от бутафорского гуся, но однажды снимал с портального крана на плотине восьмидесятиметровой высоты (да тридцать метров кран). И чтоб не прогоняли, дал расписку, что за свою жизнь, мол, отвечает сам. «Когда я смотрю в объектив, у меня нет времени бояться».

Можно много еще пропеть во славу Володи Заева и все в этой песенке будет главным. Но песня, как и фильм ограничена метражом, и потому, только потому приходится ее прервать.

Буров во время учебы бывал на съемках. Поначалу как и любой свежий человек, удивлялся: «Чего тянут? Теперь он крепко знал, как громоздок и неповоротлив весь этот киномеханизм с его художниками, декораторами, осветителями, гримерами, бутафорами, помрежами, ассистентами, с актерами всех мастей и характеров, с операторами, и операторами-комбинаторами, и звукооператорами… И что, напротив, все спешат, а не «тянут», и что все время идет на подготовку кадра; что свет ставят примерно четыре часа, и актер должен точно выйти на кадр и быть в форме, хотя он, может быть, уже несколько часов сидит в гриме, — и никто не виноват: у режиссера все должно быть под руками.

Юрка еще на курсах дал себе слово на съемочной площадке не кричать и не раздражаться. И вот теперь, напряженный, вобравший голову в плечи, мягкий в поступи (он был похож на какого-нибудь хищного зверя, — например, на пантеру), носился от актеров к осветителям и оператору и вполголоса отдавал распоряжения. И чем больше было неполадок, тем тише он говорил, почти шипел. И постепенно вся группа перешла на полушепот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: