— Я устал от тебя, — сказал ему как-то Володя Заев, когда они после съемки завалились в кафе. — Устал до боли в челюстях.
— С чего бы? — удивился Юрка. — При моей-то дьявольской лояльности!
— А глаза?
— Что глаза?
— Я принесу тебе зеркало, дьявол косой. От тебя актеры шарахаются. Тонька тебя как чумы боится. «Тонечка, если вас не затруднит, дорогая, вспомните, что вы делали, когда пять… нет, простите, десять раз репетировали эту сцену. Напрягитесь, моя радость». И она деревенеет.
— Это в ней есть.
— Что?
— Деревянность. Ничего, Володька, мы с тобой еще снимем настоящее. По первому классу.
— А это тебе не нравится?
Юрий удивился вопросу. И понял, что Володя работает в полном и искреннем упоении и что он, Буров, не должен, не смеет сбивать его. Да и миф о том, что снимается отличный фильм, развеивать не следует. Пусть будет первая категория, прокат, слава, деньги, интервью, приглашение на штатную работу, новый заказ, новая квартира, новая жизнь…
Все, все хочу! Хочу жизнь, ее мякоть, ее сок, ее ласку и тепло!.. И получу.
Тоня плохо двигалась. Не вообще, а перед камерой. Робела. Вся несвобода ее, вся деревянность выходили наружу.
Бурова это сердило. Но по-человечески нравилось: хоть кто-нибудь в этом хватком мире робеет. Потому, может быть, а вовсе не ради Вас-Васа отстаивал он ее на худсовете. Ведь когда худсовет смотрел кинопробы, всем было ясно, что эта девочка «не сечет». Юрка снял ее для кинопробы в сцене, где Вера сидит, качая плачущего ребенка, в гримерной клуба и слышит звук Петькиных шагов. Ждет. Знает кто, но не знает, как все будет. И дальше — появление Петьки.
Нина Смирнова, которая для кинопробы играла с Гришей Степановым ту же сцену, прислушиваясь к шагам, передала мимикой и тревогу, и надежду, и оскорбленную женскую гордость. Володя Заев не мог оторвать камеры от ее нервного, умного лица. А эта, Антонина, отупело уставилась своими прекрасными темными глазами в стену и ждала оцепенев. Ждала судьбы. И Юрка понял, что в этом ее суть: оцепенело, страстно ждать, помня, однако, памятью тела, души, крови о своей притягательной красоте.
Такой рисунок Юрке почему-то нравился больше, хотя он понимал, сколько в нем личного. (Нет, не он сам был склонен ждать судьбы, а все пра-пра-предки его, и мать, конечно. Было оно, покорство, в его пароде. До той, правда, черты, когда уже сил нет терпеть. И тогда — все! Тогда не удержать стихии!)
На худсовете, помнится, выступила некая Вика Волгина — редактор. По его, не Юркин редактор, а так, из их объединения. Она была молода и не хотела обратить внимания на молчание режиссеров, уважительное (да и трусоватое для некоторых) по отношению к ставленнице Вас-Васа. Что ей, она другой цех.
— Наше кино, — сказала Вика, смахивая со лба бледную жиденькую челку, — наше кино давно отошло от западных традиций снимать непременно красавиц, заполнять бессмысленной миловидностью пустоты мысли, чувств, концепции…
(Юрий разозлился на эти «западные традиции». Что за манера подо все подводить эдакую базу?!)
— …Мы стараемся показать душевную красоту наших людей, что не всегда совпадает с красотой внешней, физической.
И Юрка понял, что Вика не просто участвует в работе худсовета по отбору актеров, а борется за место под солнцем. Ах, как лобово проявляется самолюбие дурнушки! Но Юрке не было жаль ее: нечего бороться за его счет!
— Что, разве теперь отменяется внешняя красота? — спросил он простодушно (Волгина метнула сердитый взгляд и села). А Буров добавил серьезно: — Мне нравится, как работает Лебедева. Ее рисунок лишен тонкости, филигранности, но в нем есть густота мазка. Мне для образа, который я задумал, она подходит больше, чем Нина Смирнова, которую, впрочем, тоже жаль упускать, верно ведь? И я поручу ей не худшую роль.
Все одобрительно закивали, оставив незамеченной незамысловатость Юркиного ораторского приема.
— А что до красоты, — продолжал Буров, он, как всегда, хотел полной победы, — что до красоты, так ведь это тоже довод. Особенно в кино. Наше представление о внутренней гармонии в значительной мере складывается из гармонии внешней. Ведь кино — это зрелище. Лично я согласен с одним из основоположников теории киноискусства — Баллашем. — Теперь он обращался исключительно к Вике, как бы давая урок, разъясняя азы. Даже чуть поклонился ей. — Бела Баллаш говорил о связи кино с культурой Древней Греции, о том, что, когда передовые рубежи заняло книгопечатание, физическая видимость человеческой красоты потеряла свою ценность и что лишь с появлением кино, сделавшим снова человека видимым, опять пробуждается сознание красоты и пропаганды её, то есть красоты… — И махнул рукой, и улыбнулся подкупающе уже всем остальным. — Ну, в общем, все мы читали одну и ту же литературу.
И ему одобрительно улыбнулись в ответ.
Позже Юрий смеялся над своей идиотской гордостью, заставившей его прочитать лекцию о красоте. Ведь суть-то этого спора заключалась в простом: не суйся, не лезь в мои дела. Ни ты, редактор-середнячок, ни вы, члены уважаемого худсовета. У меня есть зубы. Вот они.
Теперь, на съемочной площадке, Юрка проклинал и себя, и Тоню Лебедеву, которая никак не могла ухватить главное, не умела общаться с партнером, смотрела сердито на Юрку, а порой и огрызалась: «Объясните, пожалуйста, чтоб было понятно». Или: «У вас каждый день новая трактовка».
Конечно, новая, раз актриса не способна взять того, что предлагает режиссер.
Однажды во время съемок (любовная сцена Веры и Петьки — сцена, где полный контакт, взаимное притяжение) Антонина вдруг заревела, сбросила жакет, платок: «Не могу, не умею, не хочу!» Целая истерика.
Володя Заев молча пожал плечами и отошел от кинокамеры, которую до того прилаживали полдня, актеры переглянулись и возроптали. А Юрка вдруг понял: да она неконтактна! По-человечески неконтактна. Как не увидел сразу?!
Он подошел к ней:
— Тонечка, вы правы, у вас не получается. Не хочу вас мучить. Вы свободны.
О, какой последовал крик! Сколько было выдано темперамента!
— Лидия Андреевна, — попросил тогда Юрий актрису, игравшую Верину мать, благо сцена с ней должна была сниматься в той же выгородке, — идите-ка сюда, пусть она на вас изольет свое дочернее возмущение.
Тоня и обрадовалась, и не отошла еще от потрясения, — некрасивая, заплаканная (гримерша едва успела поправить лицо), вдруг возговорила человеческим голосом.
«Кнут тебе, девка, нужен, — думал Юрка. — Истеричка чертова!»
А как с ходу взяла ее состояние прекрасная актриса Лидия Андреевна Строгова, и как они великолепно не понимали друг друга, и как оголтело снимал Володя! И опять же — лампа не лопнула, никто за кадром не зашумел, свет в самый ответственный момент не отдыхал, пленка не кончилась… Удача есть удача!
— Ах ты моя талантливенькая! — И Юрка поцеловал Тоню в покрытый оранжевым гримом лоб. — Ах ты умница!
И крепко пожал руку Лидии Андреевне.
После с Тоней возни не было. Юрий больше не ставил перед ней актерских задач. Он научился снимать ее патологию, что ли: нужна была отрешенность — шипел на Тоню, вводил в деревянность; веселость — хвалил сверх всякой совести и меры; слезы… Ну, плакала она сама много и охотно.
Тоскливыми глаза у актера, встреченного когда-то в коридоре и взятого на роль председателя, оказались не зря, он пил. Пил тяжко и тайно. На съемки являлся трезвый, как стеклышко, но совершенно охрипший. Прятал глаза, бодрился, Так прежний председатель из носителя хмурой маски зла стал живым, запьянцовским. Он был карьерист с изъянцем. Но карьерист. Потому и пыжился перед начальством, хотел перекричать других. Недуг свой скрывал — был еще сильный, нерастраченный. Хотел командовать, не встречать возражений. И то, кто мешал, становились врагами. А доярка Вера? Вера мешала иначе: еще в первую встречу в конторе, куда она вместе с другими доярками пришла требовать кормов для своих подопечных, председатель на нее «положил глаз», да так недвусмысленно, что Юрка, повторяя сцену, сделал на этом акцент и ввел еще сцепу, где председатель долго и тяжело смотрит вслед прошедшей мимо девушке. Зацепилось, завязалось, непредусмотренное. И потянуло, повезло! А жене председателя, приехавшей с ним из города (Нина Смирнова), Володька Заев сделал неожиданный подарок: все, на что глядит она, оказывается подробным, рассматриваемым, странным, будь то дубовый лист (и потом весь огромный раскоряка дуб на опушке леса, примелькавшийся всем, кроме этой тихой, замедленной женщины) или рука старой доярки — длиннопалая, скрюченная, деформированная работой…