— Такого поместья у меня нет, — сказал я, — но мне понятно, что ты имеешь в виду.
— Сейчас перед тобой — очень сложная задача: покончить с мучающим тебя внутренним раздором. К тому же у тебя нет хоть какого-то естественного начала, к которому ты мог бы обратиться. Что ты собираешься делать?
Жестокий вопрос!
— Не знаю!
— Твоя давняя, страстная мечта не воплотилась. Но и умирать, я думаю, тебе не хочется.
Дорн легонько, ласково коснулся моего колена. Я взглянул на него в отчаянии. Да, он был прав, но спасительного выхода, существовавшего для островитян, для меня не было. В то же время жест Дорна глубоко тронул меня. Я всматривался в ясные, пристально глядящие на меня глаза, казавшиеся чуть светлее на загорелом, обветренном лице, — глаза с ослепительно белыми белками, горевшие ярким, теплым блеском. То был взгляд из иного мира, взгляд почти нечеловеческий. Затем на мгновение они напомнили мне Дорну — ее независимый, горделивый взор. Мы не могли понять друг друга, и я опустил глаза, стараясь не смотреть на Дорна, чей взгляд, словно в насмешку, так напоминал взгляд сестры.
— Я знаю, что говорю, — воскликнул Дорн с неожиданным чувством и еще сильнее сжал мое колено. — Жизнь должна вернуться к тебе. Не прячься от нее, как бы больно тебе ни было! Не старайся отстраниться, уйти в себя. Не бойся, когда что-то напоминает тебе сестру.
Слова, слова, слова! Что мне было в них? Я хотел покоя и тишины.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — ответил я. — Конечно, ты прав.
— Не жалей себя. Тебе не за что себя жалеть.
— Да я и не жалею!
— Радуйся тому, что чувства твои столь сильны. И ты ни в чем не виноват!
— Еще бы! — воскликнул я, всерьез начиная сердиться.
— Гони тоску — она ведь тоже одна из форм снисхождения к себе.
— Я вовсе не тоскую! Нет. Дорна никогда не обнадеживала меня.
Но на мгновение я с неподдельной тоской вспомнил один ее поступок, который сама Дорна расценила как кокетство.
— Пусть чувство твое будет сильным и великодушным!
— Оно таково! — воскликнул я; однако длить его означало обрекать себя на бесконечную муку.
— Ты не в силах окончательно забыть ее. Ты не хочешь этого. Твоей любви не хватает страстности. Пламя страсти — апия — гаснет, забывается. Совсем не то ровное сияние ании. Ты должен держаться этого светоча, Джон!
Слова его взволновали меня, но пробудившиеся чувства лишь обострили боль утраты.
— Я ничего не должен!
— Но с ним ты не пропадешь! Не думай, что я предлагаю тебе лелеять пустые мечты. В моей сестре ты увидел женщину, благодаря которой твоя жизнь могла бы продолжиться в новых жизнях, соединявших оба ваши существования.
Я вспыхнул. Мне никогда не приходилось думать об этом столь определенно, и я устыдился.
— Оставь надежду, но и не пытайся забыть — не удастся. Не подавляй чувства, возникающие из глубин, подобно бьющим весною ключам.
Дорн встал.
— Глупо, конечно, говорить тебе, чтобы ты не надеялся. Надежда похожа на дуновение ветерка. Она может стихнуть на время, как ветер, и, как ветер, неожиданно повеять вновь.
Темнота сгущалась. Деревья в полях, дома, разбросанные по плоской равнине, укутывались покрывалами тьмы, готовясь к ночи, равномерно погружаясь в сумрак. Звезды — то здесь, то там — проклевывались на небе.
— Мне нужно сказать тебе нечто вполне определенное, — произнес Дорн…
Неслышно вошла Лона, чье лицо светилось в полутьме, как полная луна, и сказала, что ужин готов. Мы спустились вниз — к ярким свечам, пламя которых отливало в столовом фарфоре, разливалось по белой льняной скатерти. Мы сели, тьма обступила нас. Дорн намеками подводил меня к мысли о новой надежде — но не той, что была бы своевольна, как ветерок.
«Нечто вполне определенное», что собирался сообщить мне Дорн, сводилось к трем пунктам: во-первых, поскольку у меня нет своего поместья, мне следует отправиться к кому-нибудь, и там на правах члена семьи я смогу жить и работать столько, сколько захочу; во-вторых, мы с ним сможем путешествовать при любом удобном случае; наконец, в-третьих, покончив с консульскими делами, я получу возможность наблюдать и описывать свои впечатления от политической борьбы, публикуя их в какой-нибудь американской газете или журнале. Это и вправду были конкретные предложения, и, прими я их, они бы полностью отвлекли меня умственно и физически от невеселых дум. На первый взгляд все это казалось пустой затеей, но попробовать стоило, поскольку я был приговорен жить. Итак, я препоручил себя Дорну, согласившись делать все, что он велит, и питая к нему примерно такие же чувства, какие испытывают к врачу, который сам по себе не внушает особого доверия, но предписывает курс лечения, обещающий поправить здоровье пациента и уж никак не навредить ему. Единственное, в чем я сомневался, — оставаться ли мне в Островитянии? Почему бы не отправиться домой, как только прибудет мой преемник? При этой мысли мороз пробегал по коже. Что ожидало меня дома?
Дорн мог остаться у меня до послезавтра, не дольше, но должен был вернуться через две недели, после чего мы собирались вместе отправиться к Файнам, где я и поселюсь, отлучаясь в Город, как только того потребуют дела в консульстве либо важные политические события. Критика в мой адрес из-за отлучек и предписание не покидать столицу теперь не имели значения. Подав прошение об отставке, я мог делать работу, как я считаю нужным.
Имея перед собой цель — уехать хоть куда-нибудь, пусть даже хлопоты оказались бы пустыми, я неожиданно почувствовал облегчение, словно попал в накатанную колею, по которой можно было двигаться не задумываясь. За две оставшиеся недели предстояло переделать массу дел. Для Даунса я подыскал отставного солдата, который немного знал английский и был достаточно сообразителен, чтобы исправлять оплошности хозяина. Консульские дела были приведены в идеальный порядок, причем не в соответствии с вашингтонскими инструкциями, а по собственному усмотрению. Джордж переехал в мой дом на городской стене. В случае необходимости он мог вызвать меня письмом, и я через три дня оказался бы в Городе — срок недолгий по островитянским понятиям.
Две недели спустя, седьмого числа, вернулся Дорн, и на следующее утро мы отправились к Файнам; университет в Ривсе должен был стать нашим первым ночлегом. Путешествие в компании сильно отличается от путешествия в одиночку. Год назад мы ехали с моим другом той же дорогой, на тех же лошадях — но память о той давней поездке казалась сейчас воспоминаниями человека, мне почти не знакомого.
Было жарко, мы спешили и подъехали к Ривсу запыленные, с запекшимися от зноя и жажды губами. В пути я заметил, что у Дорна явно было что-то на уме. Я знал его достаточно хорошо, чтобы подметить это, но не настолько, чтобы угадать причину. Он был весел и рассеян в одно и то же время. Что бы это значило?
В университете нам отвели комнаты для старшекурсников в дальней части здания. И снова, как год назад, мы шли к ним по запутанному лабиринту открытых дворов и крытых галерей. Здесь по-прежнему царила тишина, студентов почти не было видно. За нашими окнами по-прежнему желтели пшеничные поля, ожидавшие сбора урожая. Как и раньше, здесь полностью отсутствовала преграда между сложным, но полным мира и покоя царством знания, мысли и архитектурных красот и — открытыми небу просторами фермерских земель. Каждая часть островитянской цивилизации, строго замкнутая и ограниченная, была прежде всего сама собою. Не существовало никаких переходных участков, как не было предместий вокруг столицы и провинциальных городков. Столица, университет и провинциальные города, с одной стороны, так же, как фермы — с другой, придерживались каждый своего исконного облика. Оставаясь сами по себе, они дополняли друг друга.
Дорн поинтересовался, чем я собираюсь заняться, таким тоном, что в его собственных планах мне не пришлось усомниться. Именно этого я и хотел. Итак, было решено, что мы не будем обедать в главной трапезной вместе с преподавателями и студентами и не станем сразу же заявляться к Гилморам. Сначала выкупаемся, а потом, ближе к вечеру, поужинаем у себя. И Дорн, и я были настроены держаться подальше от окружающих.