— Он говорит что пошел бы за Девиса, — объяснил Арчи, служивший обыкновенно толмачом для финна.
— Верим, — закричали голоса. — Не беда, чухна… Пойдешь в другой раз, головотяп… Не долго ждать придется…
Они замолчали и все разом повернули глаза к дверям. Сингльтон вошел, сделал два шага и остановился, слегка пошатываясь. Море шипело, с грохотом перекатываясь через нас, и бак дрожал, полный глухого рокота; лампа вспыхивала, качаясь, точно маятник. Сингльтон мутным, недоумевающим взором смотрел перед собой, как будто не мог отличить неподвижных людей от их беспокойных теней. Послышался благоговейный шепот:
— Алло! алло! Ну как там дела теперь снаружи, Сингльтон?
Сидевшие на люке молча подняли глаза, а старейший после Сингльтона моряк на судне (эти двое понимали друг друга, хотя едва ли обменивались тремя словами в день) внимательно посмотрел с минуту на своего приятеля, затем вынул изо рта короткую глиняную трубку и молча предложил ее старику. Сингльтон протянул за трубкой руку, но не дотянулся до нее, пошатнулся и вдруг ничком повалился на пол. Он с грохотом растянулся, прямой и неподвижный, словно вырванное с корнем дерево. Все быстро кинулись к нему. Люди толкались и кричали: «Готов…», «Переверни его…», «Расступись там…» Он лежал на спине под толпой нагнувшихся над ним людей с испуганными лицами и глядел вверх невыносимым упорным взглядом. Среди бездыханной тишины и общего смущения старик хрипло прошептал:
— Мне лучше, — и ухватился за них руками. Они помогли ему встать. Он уныло бормотал: — Стар я становлюсь… стар.
— Уж кто бы говорил, только не ты, — с находчивой любезностью крикнул Бельфаст.
Сингльтон поник головой, опираясь на нас.
— Лучше тебе? — спрашивали его.
Он посмотрел на нас из-под косматых бровей широко раскрытыми черными глазами. Вся грудь его была покрыта всклокоченной белизной длинной густой бороды.
— Стар… стар… — повторял он угрюмо.
Мы помогли ему добраться до койки.
На ней лежала какая-то вязкая, мягкая груда, пахнувшая I точно тинистый берег у стоячей мелкой воды. Это был его соломенный тюфяк, насквозь пропитанный водой. Сингльтон с судорожным усилием взобрался на него и из темноты узкого лона долго еще слышалось, как он сердито ворчал, словно раздраженный дикий зверь, которому не по себе в берлоге.
— Ничтожный ветерок… ерунда… не можешь выдержать… старик. — Наконец он затих. Он тяжело дышал, так и заснув в высоких сапогах, с непромокаемым шлемом на голове; клеенчатое платье громко шуршало всякий раз, как он с глубоким протяжным вздохом переворачивался на другой бок.
Люди разговаривали о нем спокойным сочувственным шепотом:
— Это сломит его…
— Сильный, как лошадь…
— Да, а все-таки уж не то, что было.
Грустным шепотом они обрекали его. Однако в полночь он снова, как ни в чем не бывало, вернулся к своим обязанностям и ответил, когда его окликнули, мрачным: «Здесь!» После этого происшествия он стал больше чем когда-либо предаваться своим одиноким думам, с угрюмым лицом, окутанный, непроницаемым молчанием. Много лет он слышал как его называли «старый Сингльтон» и спокойно принимал эту квалификацию; он считал ее за дань уважения, которая подобает человеку, в течение полувека мужественно переносившему милость и ярость моря. Он никогда не задумывался над смертностью своего я. Годы, казалось, не причиняли ему никакого вреда, и он, поддаваясь всем соблазнам и выдерживая бесчисленные штормы, оставался как бы неразрушимым. Он задыхался от зноя, дрожал от холода, переносил голод, жажду, разгул; за свою долгую жизнь он прошел через множество испытаний и познал все восторги бытия. «Стар!» Ему казалось, что на этот раз он наконец сломлен. Он напоминал человека, предательски связанного во время сна; внезапно проснувшись, он увидел себя скованным длинной цепью лет, которыми так долго пренебрегал. Ему пришлось сразу взвалить на себя бремя всей своей жизни, и он чувствовал, что тяжесть эта, пожалуй, уже не под силу ему. «Стар…» Он подвигал руками, тряхнул головой, ощупал свои члены. Он старится… А потом? Он посмотрел на бессмертное море, чувствуя, как в душе пробуждается и крепнет сознание бессердечной мощи океана; он видел его все таким же неизменным, черным и пенящимся под вечным пытливым взором звезд. Он слышал его нетерпеливый голос, взывавший из безжалостной бездны, полной смятения, тревоги и ужаса. Он поглядел вдаль и увидел беспредельность, слепую и истерзанную, стонущую и разъяренную, которая требовала себе его жизнь до последнего часа; и он знал, что когда эта жизнь прекратится, она так же властно заявит право на изношенное тело своего раба.
Шторм стих. Он быстро переменил направление, превратившись в мрачный юго-восточный ветер, и улегся затем окончательно, славным толчком двинув судно к северу в область радостного солнечного муссона. Белый корабль быстро мчался домой по голубой равнине моря, под голубым куполом неба. Он нес на себе завершенную мудрость Сингльтона, чувствительное самолюбие Донкина и высокомерное безумие всех нас. Часы бессильной суеты были забыты. Страх и тревога этих мрачных минут никогда не вспоминались в сияющем спокойствии ясных дней. После этого испытания жизнь, казалось, началась сызнова. Словно мы умерли и воскресли. Вся первая часть плавания в Индийском океане по ту сторону мыса потонула, заволоклась дымкой, оставив в нас только бледное, но неизгладимое воспоминание о каком-то предшествующем бытии. Оно кончилось — за ним был какой-то провал, туманное пятно — и мы начали жить снова. Сингльтон был весь во власти мрачной истины, открывшейся ему, мистер Крейтон — своей поврежденной ноги, а повар — своей славы. При этом последний бессовестно злоупотреблял преимуществом своего почетного положения. У Донкина прибавилась еще одна обида. Он бродил кругом, настойчиво повторяя:
— Слышали ли вы, как он говорил, что проломит мне череп? Вот помяните мое слово: теперь они начнут убивать нас за самую ничтожную пустяковину.
В конце концов ему почти удалось убедить нас.
Мы прислушивались к увлекательному красноречию Донкина, который не переставал печься о наших правах и бескорыстно заботиться о поддержании нашего достоинства, несмотря на пренебрежительные взгляды и неизменно оскорбительное обращение с нашей стороны. Наше презрение к нему не имело пределов — но вместе с тем мы против воли с интересом прислушивались к этому законченному артисту. Он говорил нам, что мы славные ребята, «чертовски симпатичная компания». Кто отблагодарил нас за труды? Кто обратил внимание на наши потери? Разве мы не вели «собачью жизнь за два фунта десять шиллингов в месяц?» Разве эта жалкая плата может вознаградить нас за риск, которому мы подвергали свои жизни и за потерю платья? «Мы потеряли все до последней нитки», — кричал Донкин, заставляя нас забывать, что уж он-то во всяком случае ничего не потерял. Младшие, слушая его, думали про себя: «Башковитый малый этот Донкин, хотя, конечно, дрянь первосортная». Скандинавов пугала его дерзость, Вамимбо ничего не понимал, а старшие моряки глубокомысленно кивали головами, так что тонкие золотые сережки начинали сверкать в мясистых мочках их волосатых ушей. Суровые, обожженные солнцем лица задумчиво опирались на татуированные руки. Жилистые коричневые кулаки крепко держали в узловатых пальцах грязную белую глину закопченных трубок. Они с непроницаемыми лицами слушали его речи, скруглив свои широкие спины, согнув плечи и сохраняя мрачное молчание. Он говорил с жаром, всеми презираемый и никем не опровергаемый. Его образное и нечистое красноречие лилось мутным потоком. Крошечные, как бусинки, глазки плясали, стреляя вправо и влево, всегда на страже, чтобы не прозевать приближение офицера. Иногда мистер Бэкер, направляясь в носовую часть, чтобы бросить взгляд на верхние шкаторины, врезался в нашу группу своей неуклюжей походкой, при внезапно наступавшей тишине; или мистер Крейтон, молодой, с безбородым лицом и еще более суровый, чем обыкновенно, прихрамывая, проходил мимо, пронизывая наше короткое молчание острым взглядом своих чистых глаз; но стоило ему показать нам спину, как Донкин снова начинал метать украдкой свои косые взгляды: