II
Бабалачи наконец замолчал. Лингард слегка переменил положение и тихо покачал головой. История происшедших в Самбире событий, представленная с точки зрения хитроумного политика, послужила ему как бы руководящей нитью для выхода из лабиринта мрачных мыслей.
— Все это сделало ваше племя, — сказал наконец Лингард, — и вы раскаетесь в этом, прежде чем подуют сухие ветры. Голос Абдуллы приведет сюда голландцев.
Бабалачи неопределенно взмахнул рукой.
— Если я когда-либо и говорил с Паталоло, как старший брат, то это было для вашего добра — и для пользы всех, — с большой серьезностью продолжал Лингард.
— Так говорят все белые, — воскликнул Бабалачи с горечью, — Мы знаем вас. Все вы так говорите, а сами заряжаете ружья и точите мечи. Когда вы готовы, вы говорите слабым: «Повинуйтесь и будьте счастливы или умрите». Странные вы люди, белые. Вы думаете, что правда только в вашей мудрости, в вашей добродетели и вашем счастье. Вы сильнее диких зверей, но не так мудры, как они. Даже черный тигр знает, когда он сыт, а вы не знаете. Он знает разницу между собой и тем, кто может говорить, а вы не знаете разницы между собой и нами, — которые тоже люди. Вы мудры и велики, но всегда будете дураками.
Лингард с любопытством смотрел на возбужденного малайца.
— Ana, апа, что с тобой? — успокоительно протянул он. — Кого я здесь убил? Где мои ружья? Что я сделал? Кого я про глотил?
Бабалачи притих и заговорил с подчеркнутой вежливостью:
— Ты, туан, с моря и больше других походишь на нас. Отто го я и говорю с тобой от чистого сердца… Только лишь один раз море оказалось сильнее морского раджи.
— Ты это знаешь, вот как? — резко сказал уязвленный Лингард.
— Га! Мы слышали про твой корабль, и некоторые порадовались. Но не я. Между белыми чертями — ты человек.
— Трима касси! Благодарю! — сурово сказал Лингард.
Бабалачи опустил глаза со сконфуженной улыбкой, но лицо его сейчас же затуманилось, и он заговорил с печалью в голосе:
— Если бы ты пришел днем раньше, туан, ты бы присутствовал при смерти одного из твоих врагов. Ты бы увидел, как он умирал нищим, слепым, несчастным, и при нем не было сына, чтобы вырыть ему могилу и рассказать другим о его мудрости и доблести. Да, ты бы увидел человека, которого ты победил при Каримате, много лет тому назад — умирающим в одиночестве, если бы не один друг. Ты был бы доволен.
— Нет, — отвечал Лингард, — Я даже не помнил его, пока ты сейчас не упомянул его имя. Вы нас не понимаете. Мы бьемся, побеждаем и забываем.
— Верно, верно, — сказал Бабалачи с вежливой иронией, — вы, белые, так велики, что пренебрегаете памятью о ваших врагах. Нет, нет, — продолжал он в том же тоне: — вы так полны милости к нам, что не хватает места для памяти. О, вы велики и добродетельны! Но мне сдается, что в своей среде вы умеете помнить обиды. Разве не так, туан?
Лингард ничего не сказал. Плечи его незаметно приподнялись. Он положил ружье на колени и рассеянно взглянул на курок.
— Да, — продолжал Бабалачи, снова впадая в грусть, — да, он умер в темноте. Я сидел рядом с ним и держал его руку. Та, которую он проклинал из-за белого человека, тоже была там и плакала, закрыв лицо. А белый ходил по двору и шумел. По временам он подходил к дверям и яростно смотрел на нас, плачущих. Глаза его были злы, и я радовался, что умирающий слеп. Я говорю правду. Я был рад, потому что лучше не видеть глаз белого, когда сидящий в нем дьявол смотрит через них.
— Ты, кажется, сердишься, Бабалачи? — проговорил Лингард по-малайски.
— Нет, я не сержусь, туан, — ответил тот. — За что же мне сердиться? Я простой оранг-лаут и много раз бежал перед вами. Был слугой одного, находился под покровительством другого, давал советы и там и тут за пригоршню риса. Кто я такой, чтоб сердиться на белого? Что такое злоба без права нанести удар? Вы, белые, захватили все: землю, море и право наносить удары. Нам, островитянам, ничего не осталось, кроме вашей справедливости, вашей высокой справедливости, не знающей злобы.
Он встал и, подойдя к двери, вдохнул в себя горячйй воздух со двора, затем снова повернулся к Лингарду, продолжавшему сидеть на ларе. Факел с шумом догорал. Затхлый запах от разбросанных внизу и кругом хижины нечистот становился все тяжелее, затуманивая сознание Лингарда и ослабляя его решимость. Он вяло думал о себе и о человеке, который хотел его видеть, который ждал его. Днем и ночью. Ждал. В голове мелькнула злорадная мысль о том, что такого рода ожидание не могло быть особенно приятным. Ну, пускай ждет. Он его скоро дождется. А на сколько времени? Пять секунд, пять минут… ничего не сказать… сказать что-нибудь. Что? Нет! Только дать ему вглядеться, а там…
Бабалачи внезапно опять заговорил тихим голосом. Лингард заморгал глазами, кашлянул и выпрямился.
— Слушай, — сказал Лингард, — этот человек не такой, как другие белые. Ты это знаешь. Он совсем не человек. Он… Не знаю.
Бабалачи укоризненно поднял руку. Глаза его засветились, а большие, окрашенные в красный цвет губы, раздвинулись в усмешку, обнаружили ряд крепких черных зубов.
— Ай, ай! Не такой, как ты, — заговорил он, — Не такой, как ты, туан, который похож на нас, только сильнее и мудрее. Но и он очень хитер и говорит о тебе без всякого уважения, как все белые, когда говорят друг о друге.
Лингард вскочил как ужаленный.
— Он говорит обо мне! Что он говорит? — вскричал он.
— Э, туан, — возразил невозмутимый Бабалачи, — не все ли равно, что он говорит, если он не человек? Я ничто перед вами — зачем я буду повторять, что говорит один белый про другого? Он хвастался перед Абдуллой, что многому от тебя научился в прошедшие годы. Остальные слова я забыл. Уверяю тебя, туан, забыл.
Лингард прервал его презрительным жестом руки и снова уселся. Бабалачи взглянул на почти догоревший факел, подошел к стене и вдруг отворил широкий плетеный ставень. Облако дыма дрогнуло, и медленная прядь потянулась наружу сквозь образовавшееся отверстие. Факел замигал, зашипел и потух, а тлеющий огарок упал на циновку. Бабалачи поднял его, выкинул за окно. Уголь описал слабеющую дугу красного света и остался лежать на земле, тускло рдея в глубоком мраке. Бабалачи стоял, протянув руку в пустую ночь.
— Вот, — сказал он, — двор белого человека, туан, и его дом.
— Я ничего не вижу, — ответил Лингард, просунув голову в открытое окно, — Слишком темно.
— Погоди, — уговаривал его Бабалачи, — Ты долго смотрел на горящий факел. Ты скоро увидишь. Осторожнее с ружьем, туан Оно заряжено.
— В нем нет кремня. Здесь на сто миль в окружности не найти кремня. Глупо его заряжать.
— У меня есть кремень. Я получил его от одного мудрого и благочестивого человека, который живет в Менанг-Кабау. Он заговорил этот кремень так, что он дает хорошие искры. А ружье славное, бьет далеко и метко. Я думаю, туан, из него отсюда можно было бы попасть в дом белого человека.
— Довольно. Чего ты пристал со своим ружьем? — проговорил Лингард, всматриваясь в темноту. — Не это ли дом — то, что чернеет там впереди!
— Да, это его дом. Он живет в нем по воле Абдуллы и будет жить, пока… Оттуда, где ты стоишь, туан, ты можешь видеть прямо через двор и через изгородь дверь, из которой он выходит каждое утро.
Лингард убрал голову из окна. Бабалачи тронул его рукой за плечо.
— Подожди минутку, туан. Сиди смирно. Утро близко, бессолнечное утро, после беззвездной ночи. Но будет достаточно света, чтобы ты мог увидеть человека, который еще на днях рассказывал, как в Самбире он сделал из тебя ничто.
Он ощутил легкую дрожь под своей рукой, тотчас же отдернул ее и начал шарить по крышке ларя, ища ружье.
— Чего ты там возишься? — с нетерпением крикнул Лингард. — Далось же тебе это поганое ружье! Лучше бы зажег свет.
— Свет! Я говорю тебе, туан, что скоро будет свет с неба, — ответил Бабалачи, нашедший теперь ружье. — Тебе не следует сидеть там, где могут увидеть, — пробормотал он.