— Нет, мистер Гедиг, право, не могу, — серьезно отвечал Виллемс.
— Так и не пытайтесь. Я его знаю. Не пытайтесь, — советовал хозяин и, снова наклоняясь над столом и низко водя над бумагой вытаращенными, налитыми кровью глазами, принимался усердно выводить толстыми пальцами жидкие, нетвердые буквы своей корреспонденции, в то время как Виллемс почтительно ожидал его дальнейших распоряжений, раньше чем самому спросить, весьма угодливо:
— Будут какие-нибудь приказания, мистер Гедиг?
— Гм! Да. Сходите к Вун-Хину, пересчитайте и упакуйте деньги и сдайте их на почтовый пароход в Тернат. Он должен быть здесь сегодня.
— Слушаю, мистер Гедиг.
— Да, вот что еще. Если пароход опоздает, оставьте ящик у Вун-Хина в лавке до завтрашнего дня. Запечатайте его. Восемь печатей, как всегда. И не берите его до прибытия парохода.
— Слушаю, мистер Гедиг.
— И не забудьте про эти ящики с опиумом. Это для сегодняшней ночи. Возьмите мою команду. Перевезите их с «Каролины» на арабский барк, — продолжал хозяин хриплым полушепотом, — и чтобы не было истории вроде той, как прошлый раз, когда уронили ящик за борт, — добавил он, вдруг рассвирепев и глядя на своего доверенного.
— Слушаю, мистер Гедиг, я буду осторожен.
— Это все. Скажите этой свинье, когда будете проходить, что, если пунка[1] не будет лучше действовать, я ему все кости переломаю, — закончил Гедиг, вытирая багровое лицо красным шелковым платком величиной с доброе одеяло.
Виллемс бесшумно вышел, осторожно притворяя за собой маленькую зеленую дверь, ведущую на склад. Гедиг с пером в руке слушал некоторое время, как он, полный безграничного рвения к хозяйскому благу, с дикой запальчивостью бранил мальчика у пунки, потом снова принялся писать среди шороха бумаг, колышимых ветром опахала, которое широкими взмахами колебалось над его головой.
Виллемс фамильярно кивнул мистеру Винку, стол которого стоял возле маленькой двери в частный кабинет Гедига, и с важным видом прошел через склад. Мистер Винк, с крайней неприязнью в каждой черте джентльменской наружности, следил глазами за белой фигурой, мелькавшей в сумраке среди нагроможденных тюков и ящиков, пока она не исчезла за входной аркой в сиянии улицы.
III
Случай и искушение были слишком велики, и Виллемс, подчиняясь внезапной нужде, злоупотребил доверием, которое было его гордостью, постоянным свидетельством его способностей и непосильным бременем. Карточные проигрыши, провал маленькой спекуляции, затеянной им на свой риск, неожиданная просьба денег со стороны одного из да Соуза — и он сам не заметил, как сошел с пути своего рода честности.
В течение одного короткого, темного и одинокого мгновения он был в ужасе, но он обладал той храбростью, которая не взбирается на высоты, но мужественно шагает по грязи, — если нет другого выхода. Он поставил себе задачей возместить ущерб и принял обязательство не попасться. В тот день, когда ему исполнилось 30 лет, он почти осуществил задачу, а обязательство было выполнено старательно и умно. Он считал себя в безопасности. Опять он мог с надеждой взирать на цель своих законных стремлений. Никто не посмеет подозревать его, а через несколько дней уже и подозревать будет нечего. Он был горд. Он не знал, что его благосостояние дошло до высшей точки и что прилив уже спадает.
Через два дня он узнал это. Мистер Винк, заслышав шорох дверной ручки, вскочил со своего места, где он с волнением прислушивался к громким голосам, доносившимся из кабинета Гедига, и с нервной торопливостью скрыл лицо в большой кассе. В последний раз Виллемс прошел через маленькую зеленую дверь, ведущую в святилище Гедига, которое за эти полчаса — судя по адскому шуму — можно было счесть берлогой какого — нибудь дикого зверя. Оставляя за собой место своего унижения, Виллемс мутным взглядом схватывал впечатления от лиц и предметов. Он видел испуганный взгляд мальчика у пунки; сидящих на корточках счетчиков-китайцев с неподвижными лицами, повернутыми тупо в его сторону, с руками, застывшими над столбиками блестящих гульденов, разложенных на полу; плечи мистера Винка и мясистые кончики его красных ушей. Он видел длинный ряд ящиков, протянувшихся от места, где он стоял, до входной арки, за которой ему, быть может, удастся вздохнуть. Конец тонкой веревки лежал поперек его дороги, и он ясно видел его, однако зацепился и споткнулся, точно это был железный брус. Наконец, он очутился на улице, но ему не хватало воздуха, чтобы наполнить легкие. Он пошел домой, задыхаясь.
Звук оскорблений, звеневший у него в ушах, понемногу ослабел, и чувство стыда медленно сменилось чувством злобы против самого себя, а главное, против глупого стечения обстоятельств, которые привели его к этой идиотской неосторожности. Идиотская неосторожность; так он определял свою вину. Что могло быть хуже этого с точки зрения его бесспорной проницательности? Что за роковое заблуждение острого ума! Он не узнавал себя в этом деле. Он, должно быть, с ума сошел. Именно. Неожиданный приступ безумия. И вот работа долгих лет разрушена до основания. Что будет с ним теперь?
Раньше, чем он смог ответить на этот вопрос, он очутился в саду перед своим домом, — свадебным подарком Гедига. Он посмотрел на него и как бы удивился, увидев его на месте. Его прошлое до такой степени отошло от него, что ему казалось нелепым, что жилище, принадлежащее этому прошлому, стоит тут нетронутым, чистеньким и веселым в ярком свете жаркого полудня. Это было хорошенькое маленькое здание, все из дверей и окон, окруженное широкой верандой с легкими колоннами, обвитыми зеленой листвой ползучих растений, которые окаймляли также нависающие карнизы высокой крыши. Виллемс медленно взошел по двенадцати ступеням на веранду. Он останавливался на каждой ступеньке. Он должен сказать жене. Он этого боялся и был смущен своим страхом. Бояться встречи с женой! Это всего яснее доказывало громадность перемены вокруг него и в нем самом. Другой человек — и другая жизнь, без веры в себя. Немного он стоит, если боится встретить эту женщину.
Он не решался войти в дом через открытую дверь столовой и стоял в нерешительности у маленького рабочего столика, где лежал кусок белого коленкора, с воткнутой иголкой, словно работу поспешно бросили. Какаду с розовым хохолком засуетился при его появлении и начал старательно лазать вверх и вниз по жердочке, крича: «Жоанна!» Завеса на дверях раза два слегка колыхнулась от ветра, и каждый раз Виллемс вздрагивал, ожидая появления жены, но не подымал глаз, хотя напрягал слух, чтобы услышать ее шаги. Постепенно он потонул в своих мыслях и бесконечных предположениях о том, как она примет его известие — и его приказания. В этих думах он почти что забыл свой страх перед ней. Конечно, она будет рыдать, она будет жаловаться, она будет беспомощна, испугана и пассивна, как всегда. И ему придется тащить за собой эту обузу через бесконечный мрак погубленной жизни. Ужасно! Разумеется, он не может бросить ее и ребенка на верную нищету и, быть может, голодную смерть. Жену и ребенка Виллемса! Удачливого, ловкого Виллемса; доверен… Тьфу! А что такое Виллемс теперь? Виллемс… Он прогнал зарождавшуюся мысль и проглотил готовый вырваться стон. О! И будут же говорить сегодня в биллиардной, — его мир, где он был первым, — все эти люди, с которыми он был так величественно снисходителен. Будут говорить с удивлением, с деланным сожалением, с серьезными лицами, с многозначительными кивками. Некоторые должны ему, но он никогда никому не напоминал. Никогда. Они называли его «Виллемс — лучший из лучших». А теперь небось будут радоваться его падению. Дурачье. Он знал, что и в своем унижении он выше всех этих людей, которые только честны или же просто еще не попались. Дурачье. Он потряс кулаком перед воображаемыми образами своих приятелей, и испуганный попугай замахал крыльями и пронзительно закричал.
Подняв глаза, Виллемс увидел жену, заворачивающую за угол дома. Он быстро опустил глаза и молча ждал, пока она не подошла и не стала по другую сторону маленького стола. Он не смотрел на нее, но видел знакомый красный капот. Она всегда была в этом засаленном, кое-как застегнутом красном капоте с рядом грязно-голубых бантиков спереди, с оборванным подолом, тащившимся за ней, как змея, когда она томно двигалась, с неряшливо подобранными волосами и запутанной прядью, свисающей на спину. Его взгляд подымался от банта к банту, замечая те, которые висели лишь на одной ниточке, но не пошел выше подбородка. Он смотрел на ее худую шею, на нескромную ключицу, различимую в беспорядке верхней части ее туалета. Он видел ее худую, костлявую руку, прижимающую ребенка, и почувствовал огромное отвращение к этим помехам его жизни.
1
Опахало.