Он ждал, не скажет ли она чего-нибудь, но, почувствовав на себе ее молчаливый взгляд, вздохнул и начал говорить сам.
Это было нелегко. Он говорил медленно, останавливаясь на воспоминаниях прежней жизни, не желая признаться в том, что ей настал конец и началось менее блестящее существование. Уверенный в том, что он составил ее счастье, дав ей полное материальное благополучие, он ни минуты не сомневался, что она готова сопровождать его на самом трудном каменистом пути.
Этой уверенностью он не гордился. Он женился на ней, желая угодить Гедигу, и самая громадность этой жертвы должна была осчастливить ее без каких бы то ни было дальнейших стараний с его стороны. Долгие годы она пользовалась честью быть женой Виллемса, всеми удобствами, добросовестным вниманием и той нежностью, которой она заслуживала. Он оберегал ее от каких бы то ни было физических страданий; страданий другого рода он себе не представлял. Проявление его превосходства было только лишней милостью, оказываемой ей. Все это разумелось само собой, но он говорил ей все это, чтобы живее изобразить ей всю громадность ее потери. Она так туга на понимание, что иначе ей этого не понять. И вот теперь всему этому конец. Они должны уехать. Покинуть этот дом, покинуть этот остров, уехать далеко, где его никто не знает. В английские колонии, быть может. Там он найдет применение своим способностям — и более справедливых людей, чем старый Гедиг. Он горько рассмеялся.
— У тебя деньги, которые я оставил дома сегодня утром, Жоанна? — спросил он. — Они нам понадобятся целиком.
Произнося эти слова, он считал себя очень хорошим человеком. Это не было ново. Но на этот раз он превзошел свои собственные ожидания. Черт побери, есть же в жизни священные обязанности. Брачные узы относятся к их числу, и он не из тех, кто разрывает их. Устойчивость его убеждений давала ему большое удовлетворение, но из-за этого еще не требовалось глядеть на жену. Он ждал, чтобы она заговорила. Тогда ему придется утешать ее, велеть ей не плакать, как дура, и готовиться в дорогу. Куда? Как? Когда? Он покачал головой. Они должны уехать немедленно; это главное. Он вдруг почувствовал необходимость торопиться с отъездом.
— Ну, Жоанна, — сказал он с легким нетерпением, — не стой, как зачарованная. Слышишь? Мы должны…
Он посмотрел на жену, и то, что он хотел сказать, осталось непроизнесенным. Она смотрела на него своими большими, косыми глазами, казавшимися ему сейчас вдвое больше, чем они были на самом деле. Ребенок, прижавшись замазанным лицом к плечу матери, мирно спал. Глубокое молчание дома не нарушалось, а скорее подчеркивалось тихим ворчанием какаду, присмиревшим на жердочке. Когда Виллемс взглянул на Жоанну, ее верхняя губа скривилась на сторону, придавая ее печальному лицу совсем новое, злобное выражение. Он удивленно отступил.
— Ах вы, великий человек! — сказала она отчетливо, но голосом, который был едва ли громче шепота.
Эти слова, а еще большие ее тон, оглушили его, будто кто-то у него над ухом выстрелил из ружья. Он тупо смотрел на нее.
— Ах вы, великий человек! — медленно повторяла она, озираясь по сторонам, словно замышляя внезапный побег. — И вы думаете, что я буду голодать с вами? Вы теперь ничто. Неужели вы думаете, что мама и Леонард отпустят меня?.. И с вами! С вами! — презрительно повторила она, возвышая голос, так что ребенок проснулся и начал тихо всхлипывать.
— Жоанна! — воскликнул Виллемс.
— Не говорите со мной. Я услышала то, что ждала услышать все эти годы. Вы хуже, чем грязь, вы, который вытирали об меня ноги. Я ждала этого. Я не боюсь теперь. Мне вас не надо; не подходите ко мне. А-ах! — пронзительно закричала она, когда он умоляюще протянул руку, — Ах! Оставьте меня. Оставьте! Оставьте.
Она отступила, глядя на него злыми и испуганными глазами. Виллемс стоял не шевелясь, молча, пораженный непонятным гневом и возмущением своей жены. Почему? Что он сделал ей? Вот уж поистине день несправедливости! Сперва Гедиг, а теперь жена. Он чувствовал ужас перед этой ненавистью, которая годы таилась так близко от него. Он пытался заговорить, но она опять закричала, и это было словно укол иглы в сердце. Он опять поднял руку.
— Помогите! — крикнула миссис Виллемс пронзительным голосом, — Помогите!
— Молчи! Дура! — заорал Виллемс, стараясь заглушить крики жены и ребенка своим гневным возгласом и исступленно стуча цинковым столиком.
Снизу, где помещались ванные и чулан с инструментами, появился Леонард со ржавой железной палкой в руке. Он угрожающе крикнул у лестницы:
— Не трогайте ее, мистер Виллемс! Вы дикарь. Вы не похожи на нас, белых.
— И ты тоже! — воскликнул ошеломленный Виллемс. — Я ее не трогал. Что это, сумасшедший дом?
Он двинулся по направлению к лестнице; Леонард со звоном уронил свою палку и побежал к воротам. Виллемс обернулся к жене.
— А, ты этого ожидала, — сказал он, — Это заговор. Кто это там ревет и стонет в комнате? Еще кто-нибудь из твоей драгоценной семьи?
Теперь она была спокойнее. Поспешно положив плачущего ребенка на кресло, она бесстрашно подошла к нему.
— Моя мать, — ответила она, — моя мать, пришедшая защитить меня от вас, человека без роду и племени, бродяги.
— Ты не называла меня бродягой, когда висела у меня на шее — перед нашей свадьбой, — презрительно бросил Виллемс.
— Вы усердно позаботились о том, чтоб я не висела у вас на шее после нашей свадьбы, — ответила она, стиснув руки и приближая к нему свое лицо, — Вы хвастались, а я страдала и молчала. Куда делось ваше величие; ваше величие, о котором вы всегда говорили? Теперь я буду жить милостью вашего хозяина. Да. Это так. Он прислал Леонарда сказать мне это. А вы пойдете хвастаться куда-нибудь в другое место. И помирать с голоду. Вот! Ах! Я могу дышать теперь. Этот дом — мой.
— Довольно! — медленно проговорил Виллемс, останавливая ее движением.
Она отскочила, с опять испуганными глазами, схватила ребенка, прижала его к груди и, упав в кресло, начала как безумная колотить пятками по гулкому полу веранды.
— Я пойду, — твердо произнес Виллемс. — Благодарю. Первый раз в жизни ты делаешь меня счастливым. Ты была камнем на моей шее, понимаешь? Я не хотел говорить тебе этого, пока ты жива, но теперь ты меня заставила. Раньше, чем я выйду за ворота, я забуду о тебе. Ты мне очень помогла. Благодарю.
Он повернулся и, не взглянув на нее, спустился по лестнице. Она сидела прямо и спокойно, широко раскрыв глаза и держа в руках жалобно плачущего ребенка. В воротах Виллемс неожиданно встретился с Леонардом, который там караулил и не успел вовремя скрыться.
— Не будьте грубы, мистер Виллемс, — торопливо заговорил Леонард, — Это не подобает в обращении с белым человеком на глазах у всех этих туземцев, — Ноги его сильно тряслись, и голос, с которым он даже не пытался совладать, переходил с высоких нот на низкие, — Удержите вашу недостойную запальчивость, — быстро бормотал он. — Я уважаемый всеми человек, из очень хорошей семьи, а вы… к сожалению… все говорят так…
— Что? — прогремел Виллемс. Он вдруг почувствовал приступ бешеного гнева, и не успел он понять, что случилось, как увидел Леонарда да Соуза лежащим в пыли у его ног. Он переступил через своего распростертого шурина и опрометью бросился по улице; все сторонились перед разъяренным белым человеком.
Когда он пришел в себя, он был уже за городом и спотыкался о твердую, потрескавшуюся землю сжатых рисовых полей. Как он попал сюда? Было темно. Надо было возвращаться. Медленно направляясь к городу, он вспомнил все происшествия этого дня и почувствовал горькое одиночество. Жена выгнала его из его собственного дома. Он жестоко расправился со своим шурином, членом семьи да Соуза, одним из числа его почитателей. Он ли сделал это? Нет. Это сделал кто-то другой. Возвращается другой человек. Человек без прошлого, без будущего, но полный боли, и стыда, и гнева. Он остановился и посмотрел кругом. По пустой улице пробежала собака и кинулась на него, испуганно ворча. Он находился в центре Малайского квартала, и бамбуковые хижины, спрятанные в зелени маленьких садов, были темны и молчаливы. Мужчины, женщины и дети спали там. Человеческие существа. Будет ли он когда-нибудь спать и где? Ему казалось, что он отвержен всем человечеством, и когда он прежде, чем возобновить свое тоскливое путешествие, безнадежно оглянулся по сторонам, ему почудилось, что мир стал больше, ночь — глубже и чернее; но он угрюмо продолжал путь, опустив голову, словно пробираясь сквозь густой кустарник. Вдруг он почувствовал под ногами доски и, подняв голову, увидел красный фонарь на конце мола. Он дошел до самого края и остановился под фонарем, прислонившись к столбу и смотря на рейд, где два стоящих на якорях корабля медленно покачивали свои стройные мачты среди звезд. Конец мола; еще шаг — и конец жизни; конец всему. Так лучше. Что еще можно сделать? Ничто не возвращается. Он ясно видел это. Уважение и восхищение всех этих людей, старые привычки и старые привязанности — все внезапно кончилось ясным сознанием причины его позора. Он все это видел; и на время вышел из самого себя, вышел из своего эгоизма, из постоянной занятости своими интересами и своими желаниями, вышел из храма своего «я», из круга личных мыслей.