Жил Воробьев с дочерью в степной деревушке. Маша живо помнила неуклюжие фанзы. Кругом были такие же точно желтолицые и узкоглазые люди, как и ее нянька. Все они были очень добры к ребенку, и девочка так привыкла к их доброте, что горько-горько рыдала, когда пришло время расстаться с ними.

Это время наступило совершенно неожиданно для нее. Однажды, после особенно долгой отлучки, явился отец. Он, по обыкновению, был угрюм и малоразговорчив. Все вокруг старались не попадаться лишний раз ему на глаза, одна только дочь нисколько не боялась этого всегда сумрачного человека. Маша знала, что отец страстно, нежно любит ее, и сама его любила. Она удивлялась, замечая, что все боятся его. Маша не знала, кто ее отец и почему к нему все относятся с таким почтительным страхом.

Маша помнила, как внезапно вернувшийся отец что-то сказал „бою“, тот заплакал, и девочка поняла, что китаец услышал новость для него очень неприятную. На другое утро, чуть свет, сонную девочку посадили на скрипящую и громыхающую колесами повозку и повезли. Нянька-„бой“ был с нею. Он был очень грустен и часто плакал, но Маша не понимала, что значат его слезы. Ей очень нравилось ехать по бесконечной равнине все вперед и вперед. В жизнь Маши ворвалось много совершенно новых впечатлений. Через степь они добрались до какого-то совсем непохожего на их деревушку поселения на берегу реки. Здесь девочка в первый раз увидала пароход. „Бой“-нянька тут простился с нею, и Маша никогда уже более не видала его с тех пор. Дальше она ехала с отцом, ехала по реке, потом на лошадях, потом по железной дороге – что это была железная дорога, Маша узнала много позднее, – и, наконец, приехала в большой город – Москву. Там девочка и осталась. Отец устроил ее в богатейший пансион, и Маша пробыла там до шестнадцати лет.

За все это время – более девяти лет – дочь видала отца три-четыре раза. Он появлялся как-то внезапно, когда его никто не ждал и ждать не мог, проводил неделю-другую с дочерью и опять скрывался на целые года. Но письма от него приходили часто. Все они дышали такой теплотой и любовью, что Маша сама проникалась нежным чувством к суровому, угрюмому человеку, который мог так задушевно писать ей из неведомого далека. В пансионе ей жилось хорошо. Ее не баловали, но относились к ней с таким предупредительным вниманием, как будто весь пансион существовал для нее одной. Другая бы на месте Маши избаловалась, стала капризной, но вместо этого в девушке только развилась врожденная самостоятельность. Отец застал шестнадцатилетнюю дочь смелой, энергичной, решительной, с трезвым взглядом на жизнь и людские взаимоотношения.

К тому времени Маша знала, что отец ее был очень богат. О нем говорили как о крупнейшем золотопромышленнике. Несколько раз Маше намекали, что богатство приобретено ее отцом не совсем честно, но, когда она начинала допытываться, что могут значить эти намеки, перед ней умолкали. Однако, когда появлялся отец, она видела, что все относились к нему с таким почтением, какого никому другому не оказывали. Поэтому девушка перестала обращать внимание на намеки и даже постаралась позабыть о них.

Когда ей пошел семнадцатый год, отец явился и взял ее из пансиона. С тех пор они редко оставались подолгу на одном месте. Целых два года прошли в непрерывных путешествиях.

Везде, где они ни появлялись – в Европе ли, в Америках ли, даже в Японии и Китае, – их повсюду встречала подобострастная предупредительность. Как будто из города в город передавалась весть об их приезде. Люди толпами сходились посмотреть на них, как будто эти отец и дочь были каким-то новым чудом света.

Из Японии они перебрались в русский Владивосток, тогда еще захолустный городишко, только обещавший стать городом. Воробьевы проехали по всем дебрям Уссурийского края и по Амуру, переплыли через Байкал и, миновав Сибирь, где на лошадях, где на пароходах, добрались опять до Москвы. Таким образом совершено было отцом и дочерью целое кругосветное путешествие.

Когда Воробьевы плыли по Амуру, Егор Павлович, обратясь в сторону манчжурского берега, где виднелись бесконечные пустынные равнины, торжественно сказал:

– Смотри, Марья, там твоя родина!

Больше он не обмолвился ни единым словом и, как ни просила его дочь, чтобы он показал ей поближе эту далекую таинственную родину, он, как и прежде, мрачно молчал.

Слова отца поразили молодую девушку и натолкнули ее на множество отдельных воспоминаний и туманных соображений, но разобраться в них она никак не могла. В одном только она уверилась – в том, что прошлое ее отца окутано какой-то тайной. Последнее соображение и заставило Машу прекратить всякие расспросы. Она любила отца и не хотела, чтобы он страдал.

Марья Егоровна с тревогой смотрела на отца, ожидая, когда он начнет говорить, а Егор Павлович, словно собираясь с мыслями, не спускал взгляда с быстро мелькавших в окне вагона полей, лугов, кустарников.

Потом он вынул портрет Кудринского и стал смотреть на него.

Так прошло еще несколько секунд.

– Папа, – заговорила Марья Егоровна, – времени нам остается все меньше и меньше.

Воробьев оторвался от окна, положил портрет на диван около себя и долгим грустным взором посмотрел на дочь.

– Да, права ты, права как всегда, – произнес он, – времени все меньше и меньше… Каждое мгновение приносит с собой что-нибудь новое, часто неизбежное… Лучше кончить все разом, с размаху: один удар, мгновенное страдание – и конец всему.

Он остановился и в волнении принялся вертеть вокруг пальца странного вида кольцо, резко выделявшееся среди массивных перстней, украшавших его руки. Кольцо это было железное, кое-где проржавевшее. Оно изображало свернувшуюся змею, кусающую свой хвост. Головка змеи была увенчана воронкообразною коронкою с драгоценным камешком, породу которого определить было бы трудно.

– Видела ли ты это кольцо? – заговорил Егор Павлович, – оно на вид решительно ничего не стоит, простое железо, да и работа вовсе не художественная, а простая самодельщина, но ты должна после моей смерти хранить это кольцо, как самую драгоценную святыню. – Опять какая-то тайна! – усмехнулась Марья Егоровна.

– Да, тайна, – резко отчеканил старик. – Я говорю серьезно: ты должна хранить это кольцо и отдашь его только тому человеку, которого ты полюбишь, и то лишь тогда, когда убедишься, что и он тебя любит более всего в жизни.

– Ты, папа, не называешь прямо Кудринского, стало быть, я могу полюбить, кого захочу?

Егор Павлович сделал нетерпеливое движение.

– Если ты полюбишь Алексея, пусть он возьмет кольцо. Но ты береги его! Помни одно: я богат, колоссально богат, но все мои богатства решительно ничего не стоят в сравнении вот с этой безделушкой.

Марья Егоровна мельком взглянула на кольцо.

– Охотно допускаю все это, папа, но все-таки мне кажется, что ты отвлекаешься, – произнесла она. – Но что с тобой? Что такое?

Старик дико вскрикнул и поднялся во весь рост. Лицо его вдруг стало иссиня-бледным. Он шатался: губы побелели, их передергивала судорога. Егор Павлович словно хотел что-то сказать и не мог.

– Папа, да что с тобой? – кинулась она к нему.

– Кольцо, кольцо возьми, – хрипел тот, – змея…

Ужасное хрипенье вырвалось из его губ. Он откинулся назад всем своим массивным телом и тяжело упал навзничь. На губах появилась пена, остекленевшие вдруг глаза остановились. Судорога пробежала по всему телу.

– Помогите! – закричала не своим голосом Марья Егоровна, кидаясь к дверям.

Крик ее был так отчаянно-пронзителен, что его слышно было даже среди грохота колес. В одно мгновение всполошился весь вагон. В боковой коридор повыскакивали пассажиры изо всех соседних купе. Все были встревожены, перепуганы, и никто не знал, в чем дело.

– Что такое? Несчастье? Упал под поезд? – раздавались тревожные вопросы.

Марья Егоровна, вне себя от ужаса, стояла уже на коленях перед неподвижным телом отца. Егор Павлович был мертв. Смерть настигла его моментально. Тело еще не похолодело и не окоченело, но жизнь уже оставила его. Не могло быть никаких сомнений в этом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: