Денег не было ни копейки. Круглый побелел и прислонился к стене.

Во дворе было тихо-тихо. Слышно было, как на втором этаже у кого-то бормочет репродуктор.

Долговязый вразвалочку подошел к фуражке, неторопливо принялся разглаживать на колене выигранные деньги. Он шевелил губами и натужно морщил лоб — считал.

Круглый стоял в стороне и в отчаянии крутил-выкручивал короткие свои непутевые пальцы.

Он неотступно следил за руками парня и тоже что-то шептал.

Потом резко и безнадежно махнул рукой, вытащил откуда-то из недр своей замасленной стеганки круглые серебряные часы-луковицу на длинной толстой цепочке.

— Давай на все, — прохрипел он.

Парень удивленно уставился на него, чуть заметно усмехнулся, протянул лапищу. Часы были великолепны — старинные, со звоном-музыкой, на циферблате красовалась надпись

ПАВЕЛ БУРЕ

— Крышка золотая, — сказал Круглый.

— Увел? — спросил парень.

— Не. Отцовы. Память.

Долговязый ухмыльнулся:

— Ну за память тридцатку накину.

Круглый дернулся, и Филимонову, и всем вокруг показалось, что глаза его сделались жесткие, как костяные пуговицы. Но Круглый сдержался.

— На все, — сказал он.

— Ишь ты, какой скорый. Ты, фраер, на меня не дави, я законы знаю, сам в законе хожу.

— Я плевал на твои законы. На все, — тихо, но так яростно сказал Круглый, что парень чуть отступил назад и огляделся.

Он увидел хмурые, враждебные лица плотно окруживших их ребят и понял, что надо соглашаться.

Парень взвесил зачем-то на ладони часы, потом швырнул их в фуражку на деньги и коротко кинул:

— Давай.

Они разыграли, кому первому бить.

Выпало парню.

Он нахмурился. Это было невыгодно, но все-таки он решительно подошел к стене.

Пятак со звоном отлетел в пыль. Длинный ударил особым, мастерским ударом — с потягом, и пятак улетел далеко-далеко.

Все вокруг опустили глаза. Выиграть Круглому было почти невозможно.

И глядеть на него никому не хотелось. Круглый чуть не плакал, руки его дрожали.

Он прицеливался невыносимо долго. Отходил, набирал в грудь побольше воздуху, снова подходил к стенке.

Наконец ударил.

Все дружно ахнули, — пятак Круглого лег очень точно. Издали казалось — они лежат совсем рядом

Но вот Круглый подошел к монетам, и стало ясно — ему не дотянуться.

Наверное, он проклинал сейчас последними словами и свой глупый азарт, и свои короткие пальцы.

Он присел над пятаками и растопырил пальцы, как только мог.

Круглый тянулся, тянулся изо всех сил, так что пальцы затрещали и побелели, и... не доставал.

Какой-то пустяк, какой-то жалкий сантиметр, но не доставал.

Пальцы его тряслись от напряжения, на лбу выступил пот.

Парень снова ухмыльнулся своей скользкой, чуть заметной ухмылкой и протянул руку за своим пятаком.

— Стой! Убери лапу, — прохрипел Круглый.

Парень равнодушно вскинул на него глаза и вдруг остолбенел.

И все вокруг тоже остолбенели.

На глазах почтеннейшей публики Круглый выхватил самодельный, остро отточенный нож и полоснул себя по руке между большим и указательным пальцами.

Раздался хруст, большой палец неестественно вывернулся, удлинился и накрыл пятак парня...

Серега Филимонов очнулся первый и заорал.

И все, все заорали в полные глотки — раздался такой дружный вопль, что из окон дома высунулись встревоженные, ругающиеся жильцы.

Кто-то оторвал подол исподней рубахи Круглого, перевязал ему окровавленную руку, а он, счастливый, гордый, не чувствующий боли, с размаху надел на голову фуражку вместе с деньгами и часами-луковицей.

Круглый стоял со смешной шишкой, выпирающей на макушке, и бормотал:

— Всё, пацаны, всё... Кто увидит — снова играю, бей меня прямо в ухо, прямо в лоб сади изо всей силы, спасибо скажу... Всё! Матке только ни слова. Узнает — убьет. Скажу, на работе руку рассадил...

Так окончилась эта знаменитая игра.

ГЛАВА IV

Банка была необычной формы — длинная и узкая, в пятнах ржавчины и глины, — помятая, старая, никуда не годная банка.

Валялась она на бровке траншеи уже несколько дней.

Балашов обратил на нее внимание случайно. Проходил мимо, увидел и бездумно пнул ногой. Так она удобно лежала — никак не удержаться. Он пнул, но банка только чуть сдвинулась и снова тяжело легла на место. А Балашов весь перекривился от боли и запрыгал на одной ноге.

— У, проклятая! Свинцом ты, что ли, набита, черт тебя подери! — ругнулся он и захромал дальше по важным своим, неотложным делам.

Так она и осталась валяться в отвале. Экскаватор кончил копать траншею, уже уложили трубы, и Балашов вызвал бульдозер — засыпать.

Трейлер с бульдозером пришел после обеда. Бульдозерист был знакомый — Кузьма Трофимыч, старый тощий дядька, необычайно косноязычный и удивительно при своем недостатке говорливый человек.

Зинка про него говорила:

— Драчливой корове бог рогов не дает! Он бы нас, братцы, до смерти заговорил, будь у него язык прямой и без сучков.

На это ей возражали, что кривым языком уморить куда легче.

Рассказывал Кузьма Трофимыч всегда одну и ту же бесконечную историю, ужасно многословно и нудно.

Все уже знали эту историю наизусть, но каждый раз вежливо выслушивали.

Все неоднократно слышали и про то, как его освободили из плена наши танкисты, и про то, как он, ошалевший от долгожданной свободы, стал запасаться продуктами.

Наверняка пережил он вещи гораздо более значительные, но по какой-то прихоти психики поразило его как раз это самое запасание.

Он говорил громко, волнуясь, порой совсем непонятно из-за обилия разных посторонних словечек и звуков.

Жесты его были странны и неестественны — казалось, вместо локтевых суставов у него шарниры.

Он рассказывал, как в первые минуты свободы увидел наконец обилие съестного. Это был кормовой, твердый, как камень, горох — взял целый мешок. Нес, нес — увидел сахар, высыпал горох, взял сахар. Потом глядит — сухари, высыпал сахар, набил мешок сухарями. Вдруг глядь — консервы, выбросил сухари, наложил консервов, потом глядит — колбаса, и так до бесконечности.

Наконец кто-нибудь обязательно спрашивал:

— Чего ж ты не поел-то сперва, а все грузил, как тот грузчик.

Тут Кузьма Трофимыч ужасно огорчался и говорил:

— В этом-то это, понимаешь, гу-гу, брательник, дело, бодай его, такое, это самое, — гороху-то, бодай его, сухого — хряп! От пуза! У-у! Заурчало! Пузо это, самое, выше носа, а кругом, самое, хоть гусиную печенку, хоть, понимаешь, мед, а не могу.

Каждый раз, рассказывая эту печальную историю, Кузьма Трофимыч так расстраивался, будто это было вчера.

Бригада над ним посмеивалась, но добродушно. И если кто-нибудь из новых начинал подкусывать Трофимыча всерьез, его живо осаживали. Делалось это четко и определенно — во второй раз шутник уже не решался демонстрировать свое чувство юмора.

О плене Трофимыч рассказывал очень неохотно.

Когда ребята помоложе приставали к нему с расспросами, он мрачнел, горбился и отвечал так невнятно и односложно, что спрашивающим быстро это надоедало, и они отставали.

— Страшно там, понимаешь, было, ребята. Человеку, самое это, так жить не надо, — говорил он.

Но однажды он все-таки рассказал одну историю.

И после этого рассказа к Трофимычу больше не приставали.

Огромного роста, очень красивый блондин, капо Вторник был изощренно, сладострастно жесток. Ходил с куском резинового шланга в руке. Внутрь шланга была насыпана мелкая свинцовая дробь. Одного удара было достаточно, чтобы сбить на землю любого, самого крепкого человека. Бить старался по шее или по ногам. Выбирал самых здоровых, калечил. И все время ласково, добродушно улыбался. Очевидно, он был не совсем нормален, маньяк, садист.

Вторником называли его потому, что раз в неделю, во вторник, он убивал. Публично забивал насмерть тщательно отобранную за неделю жертву. Обычно самого здорового, самого сильного человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: