Множество раз его пытались уничтожить, но он был хитер, предусмотрителен и всегда начеку.

И вот эта гадина в человеческом образе, этот палач по призванию и страсти попался в руки пленных.

За несколько часов до прихода наших охрана разбежалась. Вторник не успел, замешкался. Он выл, катался по земле, целовал ноги бывших узников, а люди, переполненные ненавистью, гадливостью и гневом, не знали, что с ним делать.

Убить его просто так не хотелось, он не заслужил легкой смерти, а мучить они не умели.

В него плевали, он не утирался.

Если бы он побежал, сытый, молодой и здоровый, изможденные узники не догнали бы его. Но охранники бросили оружие, и многие пленные были вооружены. Очевидно, он надеялся на приход наших, на суд, на несколько дней жизни или на счастливый случай и потому старался вовсю. Он кривлялся, гримасничал, пытался вызвать хоть тень улыбки на страшных ему, ненавидящих лицах. Ох как он хотел жить. Он был готов на все, лишь бы купить себе хоть день, хоть час жизни. Он вымыл барак и сам предложил съесть тряпку. И сожрал ее.

Он рвал белыми, по-волчьи крепкими зубами грязную тряпку и мычал, и пытался улыбаться, а из глаз его текли слезы.

— И тогда я, бодай его, не смог. Не выдержал, понимаешь, на это глядеть. Я, самое это... застрелил его, — тихо закончил Трофимыч и надолго замолчал. И все молчали тоже, и каждый, как умел, представил себе, увидел страшного и жалкого Вторника, и лагерь за колючей проволокой, и толпу пленных, и Трофимыча с автоматом в руках. Безобидного Трофимыча, над которым любили немножко позубоскалить.

Зато, когда Кузьма Трофимыч садился в кабину своего ярко-желтого С-80, никому и в голову не приходило над ним шутки шутить.

Из говорливого, немножко забавного, с неуверенными, развинченными движениями старика он становился собранным, даже, можно сказать, суровым человеком, малейшего движения которого стальная махина слушалась безукоризненно и четко — глядеть было любо.

Блестящий массивный нож бульдозера резал плотную глину с такой легкостью и изяществом, будто то была не глина, а пластилин.

И грунт падал всегда именно в то место, куда было надо.

За Трофимычем почти не приходилось подчищать бровку лопатами.

Всегда приятно глядеть на человека, работающего красиво, особенно же приятно это бригаде, видевшей десятки бульдозеристов, после которых приходилось часами долбить тяжелый, спрессованный гусеницами грунт.

 

Балашов сперва даже не понял, что произошло.

Он стоял метрах в пятнадцати от бульдозера и любовался работой Трофимыча. Вдруг на гусенице, густо облепленной между траками глиной, ярко вспыхнула блестящая полоска.

Только когда громко закричали несколько человек, остановился бульдозер, а двое парней, Мишка и Паша, бросились к гусенице и стали что-то выковыривать, Балашов побежал взглянуть, что случилось.

А случилось вот что: Трофимыч наехал на ту самую банку, о которую ушиб ногу Балашов. Банка лопнула, и десятка два золотых царских пятерок, бывших в ней, налипло на траки.

В банке оказался клад.

Это было настолько неожиданно и нелепо, что Балашов только нервно засмеялся.

Из кабины выскочил Трофимыч, сбежалась бригада. Гомон поднялся, смех. Все толкались, каждый хотел отковырнуть себе диковинную монетку.

— Золото! Надо же! Ты гляди — настоящее золото, — удивлялась Зинка и всплескивала руками. Она потерла монету о рукав брезентовой робы, и желтый кружочек ярко засиял. Зинка долго разглядывала благообразный профиль одного из Романовых, потом попробовала монетку на зуб и сплюнула.

— Надо же! Золото! — задумчиво повторила она, помолчала немного и проговорила: — Вот ведь копил же какой-то обормот... Небось над каждой копейкой дрожал, жену жадностью замучил. И накопил... И закопал... А потом взял и помер... И такой был скупердяй, что и перед смертью про банку свою не рассказал, язык у него не повернулся!

У нее был очень печальный вид. Балашов не выдержал и расхохотался:

— Да тебе что — жалко его?

— Гори он синим огнем, старый черт! Мне его жену жалко!

Зинка тоже засмеялась. Потом вдруг нахмурилась и озабоченно спросила:

— А что ж мы с ними делать станем? Это ведь, наверно, деньжищ-то сколько?

Травкин обернулся к Балашову:

— А здорово все-таки, Александр Константиныч, вы глядите — нашли клад, золото, и ничего, кроме любопытства, не испытывают. Забавляются, как малые ребята. Ей-богу, удивительно даже. Я вам советую, Александр Константиныч, соберите вы эти монетки, чтоб не затерялась какая. Их сдать надо, они государственные.

Пятерок оказалось двадцать три штуки. Их складывали в ладони Балашову, и он чувствовал необычную, не по объему, тяжесть.

— Ух ты, зубов-то сколько сделать можно, — вздохнул Мишка.

— Ага! Семь челюстей — на каждый день недели, — отозвался кто-то.

— Чего приуныли? — спросил Балашов. — Я вам сейчас расскажу одну историю. Как я чуть не стал акулой капитализма.

И он рассказал такую историю.

 

Как попала нам в руки золотая царская пятерка, я уже не помню. Кажется, мы ее просто нашли. Так что закона мы не нарушали — это точно.

Преступниками мы стали позже. Золото и преступления! Ха! Акулы Нью-Йорка рыщут по Питеру!

Смешно было жить прежней, добропорядочной жизнью, если на тебя внезапно свалилось богатство.

Смешно ходить в школу, готовить уроки, бояться двойки — в общем, делать осточертевшие за семь лет вещи, если ты в состоянии купить хоть двадцать билетов, хоть в десять кинотеатров, съесть хоть килограмм мороженого в «Лягушатнике» или взять и приобрести семейство живых черепах в зоомагазине на Садовой.

Вячек сказал, что, когда черепахи наскучат, из них можно сварить великолепный суп. Он говорил, что мясо у черепах зеленое, а варить их надо в шампанском. Тридцать две минуты.

Не знаю уж, откуда он выкопал столь исчерпывающие сведения и кем он себя в тот момент воображал, но говорил он томным голосом, чуть картавя, и вид у него был скучающий и несколько развинченный.

Золото!

Экю! Луидоры! Наполеондоры! Гульдены! Драхмы!

Хранили мы пятерку по очереди. День я, день Вячек. Мы могли бы в любое время сдать ее в скупочный магазин, но нам вполне хватало символа нашего будущего финансового могущества.

И потом, откровенно говоря, мы не очень-то представляли, куда девать такую прорву денег. А что будет прорва, мы не сомневались.

— Тыщу дадут? — спрашивал я. (Дело-то было еще до реформы.)

— Ха! Тыщу! Больше дадут. Это же зо-ло-то, а то бумажки. — Вячек глядел на меня с сожалением.

Удивительные все-таки мы были дураки! По четырнадцати стукнуло балбесам, а никакого представления, что сколько стоит. А впрочем, я уж сейчас не помню, может, мы и понимали, что в руках у нас не такая уж драгоценность. Может, нам просто нравилось играть в этаких всемогущих богачей. Наверное, мы поэтому и оттягивали момент реализации нашей пятерки, потому что предчувствовали разочарование.

Больше тысячи! С ума сойти можно!

Мы стали подозрительны и осторожны. Вечерами ходили только по хорошо освещенным улицам, по очереди сжимая в руках злосчастный золотой.

В школе мы хватали двойки, но шептаться не переставали. Шептались мы целыми днями, чем раскалили любопытство всего класса до белого, опасного каления.

Нас пробовали расспрашивать, но мы помалкивали. И я чувствовал, что нас скоро будут бить. Это я всегда чувствовал точно и задолго, как хороший барометр-анероид грозу.

 

Вячек прибежал взъерошенный и красный.

— Сашка, — заорал он с порога, — а вдруг ОНА фальшивая?

Я оторопел:

— А п-почему она должна быть фальшивой?

— А почему нет? Сколько угодно! Я читал. Царский строй прогнивал и...

— А как узнать?

— Если она настоящая, должна стоять на ребре, — сказал Вячек, — я все разузнал. Гони монету.

Я сунул руку в карман и побелел. Монеты не было.

— О-она у т-тебя, — сказал я, точно зная, что это не так.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: