Утроба у печи ненасытная. А котёл огромный…

Поели каши. Очень вкусной, с дымком, горячей и сытной.

Потом к бараку подошёл самосвал, все обрадовались, засуетились, забегали, пошвыряли в кузов небольшие узелки, полезли сами.

Володька подхватил Пашку под мышки, поднял, и сразу несколько рук вцепились в него, втащили в грузовик.

— А куда? Куда едем-то? — спрашивал Пашка.

— В баню! В баню! Ух, попаримся! Ух, помоемся! Ах, как прекрасно!

Ехали довольно долго.

Самосвал швыряло на ухабах, все толкались, падали друг на друга и горланили замечательную песню с таким припевом:

Город Николаев —
Шпалпропиточный завод.
Вот идёт мальчишечка.
Мальчишечка идёт.
Он идёт-ругается
На свою судьбу-у-у,
Сам себе говорит:
В баню не пойду!

И дальше очень смешные слова про упрямого грязнулю-мальчишечку и его подругу.

Слова были не очень-то умные и даже глупые, но Пашка всё равно подтягивал во всё горло, старался всех перекричать. Но все старались тоже, и это было очень трудно — их перепеть, такие горластые.

Пашка стоял у самой кабины.

Ветер рвал куртку, трепал волосы.

Было тесно. Пашка чувствовал крепкие спины и локти со всех сторон. Было так здорово, как только может быть.

Самосвал подъехал к покосившейся, чёрной, вросшей в землю избушке и остановился.

Это и была баня.

Пашка никак не мог разобраться, что его поразило в ней с первого взгляда. Потом понял и удивился — в бане не было окон, а только узкие щели под самой стрехой.

Володька наломал себе пушистый берёзовый веник, и все тоже стали ломать.

— Во, Пашка, гляди: яркое проявление стадного инстинкта. А что в бане будет! Ведь если мы с тобой мыться начнём, они беспременно все догола разденутся, увидишь, — заявил Володька.

— А ты не начинай. Ходи немытой, зато яркой личностью.

Электричества в бане не было.

— Темно, как у негра в желудке, — проворчал Володька.

— Везде-то ты побывал, — ответил тот же ехидный голос. И все ужасно развеселились. Володька тоже смеялся.

— Два ноль в вашу пользу, — признал он, — но ещё не вечер. Матч продолжается.

Никогда ещё Пашка не мылся в темноте. Очень это было забавно.

У кого-то утащили деревянную шайку, а человек с намыленной головой тычется во все стороны, как слепой, хватает кого попало.

— Братцы, — кричит, — не погубите, щиплется мыло-то!

Кто-то на кого-то сел. Снова переполох, визг, крики.

И всё это гулко, как в бочке.

А со двора девчонки кричат, торопят. Им тоже мыться охота.

Вода здорово пахла бензином. Её привозили с Иртыша, больше чем за сто километров, в бензовозах.

Бензин сольют, потом наберут воду. Так что это была смесь. Воды побольше, бензина поменьше.

Володька пыхтел рядом, плескался, охал, хлестал веником себя и Пашку особым хлёстом — с потягом.

Берёзовые листья были клейкие, лапа у Володьки — дай бог! — тяжеленная: Пашка увёртывался и поскуливал.

— Я ж колодец у барака видел, — сказал он, кряхтя, — чего там не моются?

— Во, чудак! Там вода такая жёсткая, что волосы известковыми сосульками застывают и ломаются с хрустом. Знаешь, как это место раньше называлось?

— Как?

— Голодная степь, вот как. Тут, брат, большое преимущество есть перед другими местами. Утонуть трудно. До ближайшей лужи, говорят, километров двадцать.

Глаза уже немного привыкли к темноте. Сквозь клубы пара, как призраки, мелькали голые парни.

Пашка намылил голову и только собирался смыть, вдруг видит — в его шайке стоят чьи-то ноги.

Кто-то сидит на верхнем полке и держит свои ножищи в Пашкиной чистой шайке.

Ну, это уж было верхом нахальства!

Пашка ужасно рассвирепел.

— Эй ты! — заорал он. — С ума, что ли, сошёл? Не видишь, куда ноги суёшь? Вынь их сейчас же из моей шайки, а то…

И осекся. И смолк. И челюсть у него стала потихоньку отваливаться.

На верхней полке сидел Лисиков. Собственной персоной.

Как он туда попал, было непонятно.

«Ведь он же с нами не ехал, — подумал Пашка, — он же в Иртышгороде. Значит, и тут обманул…»

Голый Лисиков застыл, будто из камня сделанный.

Он глядел на Пашку, как на привидение.

А Пашка сквозь пар глядел на Лисикова. На толстенького, белокожего подлеца Лисикова.

«Хвоста ещё нет. Ещё не вырос у него хвост», — совершенно серьёзно подумал Пашка.

В груди у него захолодело.

«Это сердце у меня холодеет, — подумал он. — От презрения. Я гляжу на него с холодным сердцем».

Пашка почувствовал, что весь он, как сжатый кулак.

— Не узнаёшь? — спросил он у Лисикова. — Думал, я навсегда пропал-затерялся?

Лисиков молча прижимал к груди мочалку. В глазах его плескался страх.

Оглянулся Володька. Брови у него поползли вверх.

— Так вот ты где, оказывается, любитель мартовского пива?! Совесть отмываешь? — тихо спросил он.

Они долго глядели друг другу в глаза.

Молча глядели.

Потом Володька сказал коротко и твёрдо:

— Уходи. Чтобы глаза мои никогда тебя больше не видели. Иначе будет тебе очень плохо.

Лисиков как-то странно пискнул и забормотал:

— Мыло ведь… как же я — намыленный… Я же не хотел… Братцы, это не нарочно вышло… Я, ей-богу…

В бане вдруг стало тихо-тихо.

В парном полумраке виднелись строгие серьёзные лица. Они казались тёмными и суровыми, как на старинных иконах. Не лица, а лики.

Ребята глядели на Лисикова непрощающими глазами.

— Может, тебе шею намылить? Помочь? — предложил Володька.

Лисиков дёрнулся, суетливо стал спускаться с полки.

Семенящим шагом прошёл к двери, оглянулся напоследок, вслушался в тишину, хотел что-то сказать, но не сказал и вышел.

Больше Пашка никогда его не видел. Лисиков удрал.

Он торопливо мелькнул в Пашкиной жизни, оставил свой нечистый след и сгинул.

Пашка впервые в жизни столкнулся с настоящей подлостью.

Это было неприятно. Но, как всё в жизни, это было поучительно.

Просто Пашка стал чуточку опытней и умнее.

Он так и не сказал Лисикову свои суровые слова. Но Пашка не жалел об этом. Что слова? Иной раз достаточно и взгляда!

Глава пятнадцатая. Джамал

Бурное лето Пашки Рукавишникова i_026.jpg

На огромной, чуть поменьше футбольного поля ровной площадке громоздились жёлтые горы пшеницы.

Трещали невиданные механизмы — швыряли в воздух тугой длинной лентой зерно.

Лента упруго колебалась, золотистым туманом висела в воздухе полова, а зерно — крепкое, литое — сухо шуршало.

Люди бродили в нём по колено, с широкими, как у дворников зимой, лопатами. Одни сгребали его в кучи, другие эти кучи разбрасывали, рассыпали по утрамбованной земле ровным слоем.

Это место называлось ток.

Самое главное место в колхозе.

— Кепка у тебя есть? — ещё дома спросила у Пашки Даша.

— Нету.

— Легкомысленная ты, Пашка, личность!

Даша ловко сделала из газеты островерхий шлем. Нахлобучила его на Пашку.

— Вот тебе будёновка. Носи и не снимай, а то мигом получишь солнечный удар, — сказала она.

— По голове? — удивился Пашка.

— А то по чему же? Ясное дело, по голове. Солнечные удары по уху не бывают. Только по голове.

Пашка усомнился.

Прохладное ленинградское солнце по голове никогда не било.

Оно ласково гладило, и это было приятно.

Но на току все его сомнения быстро улетучились.

Солнце ощутимо давило на плечи. Это было совсем другое, непривычное солнце — огромное, раскалённое добела.

Воздух плавился и дрожал.

Во все стороны, куда ни погляди, лежала ровная, как стол, степь.

Казалось, что стоишь посреди гигантского жёлто-зелёного блюдца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: