Точнёхонько посредине ровного круга с чуть поднятыми у горизонта краями — блюдце и всё тут.
Вдали ползали, как красные жуки по бумаге, какие-то машины.
— Комбайны, — догадался Пашка, и у него захолонуло сердце от этого невиданного простора, от этой широченной щедрости земли.
Если пшеница — так целыми горами, если солнце то как раскалённый чугун, если поле — то до края неба.
Где ещё увидишь такое?!
На току веяли, перелопачивали — сушили зерно.
Машина за машиной, волоча за собой дымные хвосты пыли, лихо подкатывали к току.
Усталые, загорелые дочерна, просолённые жарким потом шоферы вываливали пшеницу, а сами укатывали обратно — в гудящую яростной работой даль.
Другие машины подходили под струю зернопульта, грузили на стальные спины сухое, стекловидное зерно, везли его на элеватор.
Но во всём этом Пашка разобрался потом — откуда, куда и зачем.
Потом, когда он просыпался по утрам от стона усталых девчонок. Девчонки уставали больше парней. Некоторые даже потихоньку плакали, с трудом разжимая по утрам задеревеневшие от лопаты пальцы.
И Пашка, кряхтя, долго шевелил пальцами, махал руками, пока они снова не становились живыми и гибкими.
Это было потом.
А поначалу он стоял растерянный, ошеломлённый всем этим движением, солнцем, зерном, жаркой работой, грохотом.
Он подбегал к каждой машине — а вдруг в ней отец?
Отца не было.
Вообще машин с ленинградскими номерами не было.
Обидно! Со всей страны работали здесь машины, а ленинградских не было.
Пашка неуверенно взял лопату, повертел её в руках, стал ковырять ближайшую кучу зерна.
Стоять без дела было неудобно. Просто невозможно было бездельничать на току.
Здесь работали все. Вкалывали на совесть.
Недалеко от Пашки стоял босиком на широком деревянном помосте, запряжённом в огромного тяжелоногого коня, черномазый мальчишка с раскосыми глазами. Нещадно стегая коня, мальчишка гонял помост по зерну, разравнивал его.
Он носился, как по снегу на санях.
Мальчишка был на вид Пашкин ровесник.
Он стоял на своей странной колеснице, уверенно расставив кривоватые ноги, откинувшись, сжимая в руках вожжи.
И с гиком гонял по кругу.
Было видно, что мальчишке всё это очень нравится.
С лошадиной унылой морды летели клочья жёлтой пены. Шкура взмочена. Бока ходили ходуном — конь дышал тяжело, со всхлипом.
А мальчишка, кося на Пашку глазами, знай себе носится.
Пашка, конечно, сразу догадался, что все эти гики, молодецкие посвисты и лихие позы предназначаются ему, Пашке.
Чтоб глядел и завидовал. И понимал свое ничтожество и маленькое место на этой горячей земле.
Пашка разозлился. Он отвернулся с равнодушным лицом, хотел небрежно сплюнуть, да спохватился — неловко было плевать на зерно. Всё равно что на хлеб плюнуть.
— Ишь, гусь лапчатый! Хвастун кривоногий, — пробормотал Пашка, — подумаешь, разъездился тут, будто другие так не могут. Велика сложность — кобылой править.
Он отвернулся и потому не видел, откуда выскочил человек в пропотевшей солдатской гимнастёрке, в трусах и кирзовых сапогах.
Пашка услыхал гневный крик, обернулся и успел с удовлетворением заметить, как человек в странном наряде увесисто треснул мальчишку по шее. Хрясь! Отнял вожжи и что-то стал горячо говорить по-казахски.
Человек махал руками, как мельница.
Любому понятно — ругается.
Он показывал на тяжко опадавшие бока коня, и Пашка догадался: человек ругает мальчишку за то, что тот загонял животину.
Мальчишка стоял понурившись и молча потирал шею — видно, влепили ему от души.
Полуодетый человек распряг лошадь, крепко обтёр ей широченной ладонью спину и бока, потрепал ласково по морде и ушёл.
Конь побрёл в одну сторону, а его мучитель в другую.
И такой у них был удивительно похожий унылый вид, что Пашка не выдержал и рассмеялся.
Мальчишка услыхал, мгновенно, будто только этого и ждал, обернулся и направился к Пашке такой особой хищной походкой.
И Пашка понял, что сейчас будет драка. Потому что с миром такой походочкой люди не приближаются.
Глаза у мальчишки ещё больше сузились — только поблёскивающие щёлочки остались на прокалённом солнцем лице.
Был он голый, в одних выгоревших широких трусах.
Пашка отметил, что мальчишка жилистый и, наверное, драчливый, как козёл, судя по приплюснутому, чуть искривлённому носу.
Опытному человеку сразу понятно, что носу этому доставалось крепко и не один раз.
Мальчишка подошёл к Пашке вплотную.
— Смеёшься? — прошипел он.
— Ага. А что? Нельзя?
— Плакать хочешь?
— Нет. Не хочу.
— Сейчас, сейчас плакать будешь!
Пашка намётанным глазом подметил, что мальчишка уже примерился двинуть его в ухо, и тоже напрягся, приготовился дать сдачи.
Он быстро огляделся, не смотрит ли кто из взрослых, и вдруг… разжал кулаки, улыбнулся и уселся на куче зерна. В то короткое мгновение, когда он, полный решимости драться до конца, оглянулся, глаза его вновь увидели щедрый, грохочущий, раскалённый ток, и бескрайнюю степь и бледное, выгоревшее небо. И он подумал, что они с этим мальчишкой просто дураки, и ещё он подумал, что не стоило ехать через всю страну сюда, в этот удивительный край, чтоб без всякой причины подраться с первым же встречным.
Мальчишку до того поразили непостижимые Пашкины действия, что он тоже опустил сжатые в кулаки руки и осторожно приоткрыл рот.
— Чего это ты уселся? — подозрительно спросил он.
— Да так, захотелось, — ответил Пашка и вдруг спросил участливым голосом: — А ты что — псих?
— Почему это? — удивился мальчишка.
— А чего ж ты на живых людей с кулаками бросаешься.
— Это ты, что ли, живой люди?
— Ха! А какой же я по-твоему люди? Во даёт!
Пашка от смеха даже лёг.
Мальчишка внимательно и довольно долго разглядывал его, явно озадаченный, потом вдруг фыркнул, хлопнул себя по тощим коленям и тоже захохотал.
Он плюхнулся рядом с Пашкой, а когда отсмеялся, спросил:
— Откуда ты такой взялся?
— Из Ленинграда я, из Питера.
— Ну?! Во чудила, чего ж ты сразу-то не сказал? Ой, как нехорошо, понимаешь, могло получиться, ой, как нехорошо!
— Что нехорошо?
— Да как же! Гость, понимаешь, приехал, из самого Ленинграда приехал, а я б ему в нос, я б ему навешал!
— Ну это ещё неизвестно, кто кому навешал бы, — проворчал Пашка, но мальчишка на эти слова не обратил внимания, он поглаживал Пашкину руку, осторожно дотрагивался до него пальцами, будто боялся, что тот вдруг исчезнет, как видение, как мираж.
Мальчишка расплылся в улыбке — прямо-таки до ушей.
Белейшие редкие зубы торчали у него во рту вкривь и вкось, как пьяные. И от этого лицо делалось чуть забавное и очень доброе.
— То-то я смотрю, понимаешь, ты какой-то не такой, — сказал он.
— А какой?
Мальчишка неопределённо повертел в воздухе пальцами.
— Не знаю. Не такой. Это хорошо и даже замечательно. Джамал меня зовут, а тебя?
Джамал говорил с небольшим акцентом и оттого казался чуточку таинственным, как иностранец, непохожим на других мальчишек, которых Пашка знавал.
— Ты тоже какой-то не такой, а зовут меня Пашка.
— Вот, понимаешь, замечательное дело! Ты не такой, я не такой, мы не такие, вы не такие. Ты — Пашка, я — Джамал, — скороговоркой проговорил мальчишка и снова залился счастливым смехом.
Очень он нравился Пашке.
Они сидели рядышком и молча улыбались, и им было хорошо вдвоём.
И Пашка чуял: Джамал ему уже не просто посторонний человек.
Что-то в нём было такое, что-то подсказывало: человек он надёжный и добрый.
И ещё Пашка чуял: дружить с ним будет интересно и, может быть, вот сейчас, в эти минуты она и рождается — дружба.
Она совсем ещё маленькая, вот такая — с мизинец, но если с ней обращаться по-хорошему, не грубо, а осторожно, она вырастет и окрепнет.