— Не знаю, можно спросить.
— Спроси, пожалуйста.
Марина вышла, а Марта опустилась на кресло у окна. Сердце ее так билось, что ей казалось, что она слышит, как оно у нее стучит под корсетом; грудь сжимало тоской до слез. Но она старалась бодриться.
«Ну что я за дура? Ничего еще нет, а я уж раскисла. Разве можно верить предчувствиям?» — повторила она себе, не спуская взора с двери в коридор, в которую должна была явиться с ответом Марина.
Но вопреки доводам разума суеверная мысль не переставала кружиться у нее в уме: если барон с матерью здесь, значит, у них есть основание надеяться, отец ее отличил его от других и заставит ее выйти за него замуж.
Марте казалось, что противнее этого человека она никогда еще не встречала на свете. Но, разумеется, если папенька захочет, она должна будет повиноваться. Даже и просить его сжалиться над нею она не посмеет. Мать ее тоже противоречить не станет. Да он ее и не послушает, она только повредить может своим вмешательством. Одна надежда на мадемуазель Лекаж, да и то… если отец скажет своим резким, ледяным тоном: «Я так хочу», — она тотчас же смолкнет и вместе со всеми будет советовать Марте покориться.
Из гостиной Марты, кроме той двери, из которой вышла Марина, были еще две: одна отворялась в спальню барышни, другая — в комнату мадемуазель Лекаж. Эти три комнаты назывались половиной барышни. Окна выходили в сад, и сюда вела из нижнего этажа красивая лестница винтом из красного дерева с резными перилами. Были еще две другие лестницы наверх, но эта служила исключительно для господ. По ней Александр Васильевич поднимался к дочери, а также ее учителя и те барышни, которых ей позволяли принимать у себя наверху.
В том же этаже находились девичьи, уставленные пяльцами, на которых начали вышивать приданое барышне со дня ее рождения. Дальше шли горницы, уставленные сундуками и шкафами с разным добром, отдельные помещения для Марины Саввишны, Лизаветы Акимовны и экономки, а в антресолях — та длинная комната, где горничные и девчонки спали на полу, вповалку, на войлоках, каждое утро убиравшихся на чердак, а также и та горница, в которой, после ухода Марины с Лизаветой, остались Мавра с Хонькой.
В надежде повидать сына, — может, урвется на минуту, когда узнает, что мать здесь, — Мавра не спешила уходить в свой чулан рядом с холостяцкой столовой. Постояв еще минут десять у притолоки, она не в силах была дольше переносить боль в ногах и опустилась на низенькую скамеечку, стоявшую тут же у двери. Всю ночь до рассвета моталась она на кухне, да и днем ни на минуту не удалось ей присесть. Не успеет одних накормить, как уже другие валят. Весь день топилась печка и посуда со стола не убиралась. Надо бы теперь спать завалиться, да нешто заснешь с той тоской, что сердце ее гложет?
За печкой Хонька возилась и сопела. Плачет как будто, носом фыркает.
Так прошло еще с полчаса. Опершись спиной о стену и поджав под себя ноги, Мавра стала было подремывать под глухой шум голосов и музыки, долетавший сюда снизу, как вдруг по соседней комнате раздались торопливые шаги и вбежала молоденькая, тоненькая девушка, шурша туго накрахмаленным розовым ситцевым платьем. Мавра не вдруг узнала Лизаветку, возлюбленную ее сына, та же была в таком волнении, что и вовсе ее не приметила. С сдавленным возгласом: «Хонька, ты тут?» — промчалась она мимо нее без оглядки прямо к печке и стала теребить девчонку.
— Сознайся, леший, сознайся! Ты подложила письмо! Не отпирайся… я знаю… не отпирайся, — повторяла она, задыхаясь от волнения.
При слове «письмо» Мавра как ужаленная вскочила с пола и, кинувшись с радостным воплем за печку, залепетала:
— Родимые, это она! Голубчики мои белые, она самая! Мать царица небесная! Николай Угодник! Она! Она!
— Она, теинька, она, — подхватила Лизаветка, и обе вместе накинулись на Хоньку, повторяя в один голос: — Сознайся, паскуда! Что молчишь, окаянная?
Но Хонька губ не разжимала.
Ее вытащили на середину комнаты, тормошили, дергали во все стороны, кричали над нею, вопили, а она только хмурилась, мотала отрицательно всклокоченной головой и отпихивала локтями то одну, то другую из своих мучительниц.
— Да что же это такое? — вскричала наконец, в отчаянии всплескивая руками, Лизаветка. — Ведь знаю, что это она!
— Да кто тебе сказал? — догадалась спросить Мавра.
— Да уж знаю, — повторила девушка.
— Кто? — настаивала Мавра, бросая Хоньку и цепляясь пальцами за руку Лизаветки.
— Да уж знаю… Пусти, теинька, чего меня держишь! — ответила она упавшим голосом и, вырвавшись из рук Мавры, отскочила в противоположный угол комнаты.
Но Мавра побежала за нею и, крепко ухватив ее за юбку, продолжала свой допрос.
— Не пущу, скажи, кто тебе сказал, что Хонька положила письмо, скажи, — шипела она над ней глухим шепотом.
— Да что же это такое! Чего ты меня пытаешь? Значит, нельзя сказать, если не говорю. Кабы можно было, нешто я не сказала бы! — завыла Лизаветка в голос. — Ты вот лучше к ней пристань, чтобы созналась… она ведь это, знаю я, что она.
На шум прибежал народ. Кто-то донес ключнице про то, что происходит наверху, и она поспешила туда пойти.
Девки и девчонки, толпившиеся в дверях, расступились при появлении Надежды Андреевны. Узнав, в чем дело, последняя тоже обратилась к Хоньке с допросом. Но, кроме односложных «не, не я», и она ничего не могла от нее добиться. Тогда ключница обратилась к Лизаветке. Но та, бледная, с растерянным взглядом и дрожа всем телом, на все расспросы отвечала то же, что и Мавре:
— Знаю, что Хонька, под колокола пойду, что она, а выдать того, кто мне это сказал, хоть жги меня, не могу.
Заметив, что при этом она искоса и боязливо поглядывает на девок, толпившихся у двери, экономка гневно затопала на любопытных.
— Вон! Чтобы духу вашего тут не было! Набежали, прошу покорно! Марш в белошвейную! — крикнула она, а когда толпа скрылась у нее из виду, обратилась к Мавре: — Выдь-ка и ты отсюда!
Но Петрушкина мать не трогалась с места. Опустив голову, она исподлобья вскидывала злобные взгляды то на забившуюся в угол Хоньку, то на рыдавшую Лизаветку.
— Ступай и ты, тетка, — повторила экономка и, взяв ее за плечи, хотела повернуть к двери, но Мавра такими сверкающими глазами посмотрела на нее и огрызнулась.
— Оставь! Мое детище: они, подлые, нешто пожалеют его.
При этих словах Лизаветка завыла в голос.
— Вот что, Марина Саввишна, — обратилась Надежда Андреевна к прибежавшей на шум барышниной горничной, — вы тут побудьте, а я девицу эту у себя в комнате расспрошу, авось она мне во всем сознается, как останемся мы с нею с глазу на глаз.
Она увела плачущую Лизаветку, а Марина осталась стеречь Мавру с Хонькой.
Минут через двадцать ключница вернулась назад одна. Лицо ее было мрачно, а в глазах выражалась тревога.
— Ну, молись Богу, сыну твоему развязка может быть, — отрывисто заявила она Мавре. — Ступай к себе и никому ни слова, слышишь? Все пропало, если проболтаешься кому-нибудь! Отступлюсь тогда и я от вас, сами выпутывайтесь, как знаете.
Мавра кинулась ей в ноги с криком:
— Матушка, благодетельница, не оставь!
— Иди, иди, нечего у меня в ногах валяться, Богу молись! — повторила экономка, выпроваживая ее из комнаты.
Марина осталась у окна, сквозь тусклые стекла которого глядела сюда холодная, белесоватая петербургская ночь.
Экономка вызвала ее в коридор и тут, в темноте, тревожно прислушиваясь, стала передавать ей шепотом результаты своих переговоров с Лизаветкой.
— Она письмо в кабинет подкинула — Хонька.
— Надо барину доложить, — сказала Марина.
— Поколь не созналась, ничего нельзя барину докладывать! — И, пригибаясь к самому уху своей слушательницы, экономка продолжала еще тише: — Тут еще другие замешаны: Митька да Марья с Василисой.
— Это — воротыновские?
— Воротыновские. И Хонька ведь оттуда же. Они тут с одним беглым из Воротыновки всю Страстную путались.