— Ну и ну! — проговорила наконец Люба.
— Ой! Что это с вами, Аким Родионыч? — взвизгнула Иришка. — Спускайтесь скорее, что вы?
У Ксаны язык к гортани присох.
— Ничего особенного, — фальцетом зачастил Аким Родионыч, — занятия! На турнике… Занятия на турнике!
— Вы спускайтесь! — кричали девчата.
— Накладочка получилась. Как спускаться? Влез-то сюда по дровам, а поленница, видите, рассыпалась. Ногой задел, рассыпалась, окаянная… Ой-ой!
— Бежим за стремянкой! — кинулась было Иришка.
Но тут Родионыч отчаянно задергал ногами, взмахнул рукой, пытаясь столкнуть петуха. На одной руке не удержался и с грохотом сверзился вниз. Девочки подбежали, стали поднимать незадачливого спортсмена.
— Ничего, ничего, — бодрился Родионыч, — первое боевое крещение, так сказать… Первый блин комом…
Прихрамывая, пошел в угол сарая отыскивать рубашку и брюки. Сверху, нахохлившись, глядел на него петух. Родионыч на ходу погрозил петуху кулаком.
— Слишком уж высоко, Аким Родионыч, — укоризненно заговорила Иришка. — Сами понимаете, разве бывают такие турники?
— А это, видите ли, для просушки рыбы, — словоохотливо объяснял Родионыч. — Ничего, придется переделать в соответствии, э-э… с существующими нормами. И этого… — он еще раз погрозил петуху, — головореза сейчас же вон! Вон! Тут тебе не курятник!
Петух наверху сварливо заклекотал, захлопал крыльями.
Родионыч просил не рассказывать ничего супруге. Девчата обещали. А добежав до своего сеновала, разразились хохотом. Смеялись долго, и даже после того, как забрались к себе наверх и растянулись на мягком душистом сене.
— Отдохнешь тут, — хмуро проговорила Люба, и все снова захохотали.
— Ой, Любка, молчи уж лучше, — взмолилась Иришка, — а то лопнем тут из-за тебя! Со смеху лопнем!
— А чего я такого сказала? Конечно, не отдохнешь. Там этот Сысоев со своими «трикашами», не успеешь очухаться — тут Родионыч, спортсмен олимпийский…
— Ох, замолчи, Любка, — смеялись Ксана с Иришкой, — уморишь ведь!
— Да ну вас, — недовольно буркнула Люба. — Что толку лежать, я, пожалуй, пойду искупаюсь. Кто со мной?
Ни той, ни другой не хотелось двигаться.
Девушки лежали в душистой прохладной тени, сквозь щелястые стены дул мягкий озерный ветерок. И не заметила Ксана, как задремала, а когда проснулась, был уже вечер. Взглянула на часы — около восьми. Вспомнила — встреча с Вандышевым в десять ноль-ноль. Можно еще чуточку поваляться, потом — к тете Паше чай пить, а потом… «Снова ночь целую сидеть на заборе, неизвестно только зачем. Мог бы он все-таки и объяснить, этот прекрасный Леня. Не счел… А если я возьму да и обижусь? Об этом он не подумал». Издалека слабо доносились звуки радиолы, музыка, пение.
— Гляди-ка, — завистливо сказала Люба, — студенты дрозда дают. Веселятся. А у нас тут скучища. Спать ложимся засветло.
— Ой, девочки, — перебила Иришка, — там танцы каждый вечер. Мне одна здешняя девчонка сказала: все деревенские ходят в лагерь. Вот бы и нам! Там и кино бывает.
— Уж и кино! — отозвалась Люба.
— Эта девчонка говорила, на той неделе что-то с участием Чаплина крутили. Старую какую-то ленту.
— Почему бы и нам не пойти? — Ксана приподнялась на локте, поглядела сквозь щель на улицу.
Вечер был теплый, тихий, по небу, еще светлому, подсвеченному розовым закатом, плыл тонкий месяц. Со стороны лагеря временами слышались отдаленные голоса, смех. Но вот совсем близко заиграла музыка. Тихое, кроткое позвякивание. Будто кто-то осторожно пощипывал струну, потом, разойдясь, давал мелодии волю. Звучало то глухо, деревянно, то нежным серебристым тремоло.
— Что это? — удивилась Ксана. — На гитару непохоже, цимбальчик, что ли?
— Ой, да Родионыч же! — засмеялась Иришка. — Конечно, он!
— Даешь, — не поверила Люба.
— Он, он. Я раз даже видела; сидит и на какой-то штуковине наигрывает. Не поняла только на чем. Маленькая такая, вроде игрушечной, мандолина, что ли, или балалайка. Вера Степановна сказала — сам смастерил.
— Гляди-ка, отдышался, значит, — Люба хмыкнула. — Я думала, рассыпался по косточкам пенсионер, все, конец. А он еще ничего, дышит!
Молча полежали еще.
— Чаю хочется, — Иришка потянулась, зевнула. — Встали, девочки, а?
Одна за другой спустились. Уже стемнело. В палисаднике пахло душистым табаком, окна в доме не светились. Значит, тетя Паша ушла куда-нибудь или отдыхает. Подруги присели на лавочку у калитки, стали ждать… Мимо палисадника торопливо прошли две девушки в брюках и нарядных блузках, их оживленные голоса еще долго слышались в темноте.
— В кино пошли, — позавидовала Иришка, — на танцы.
— Давайте завтра и мы, — предложила Ксана.
— Как же. Тетя Паша пустит, как же…
— А я удеру. Возьму вот и удеру, — сказала Люба, — что я, привязанная?
В конце улицы вдруг зашумели подростки, ударили сразу в несколько гитар, двинулись гурьбой вдоль палисадников. Девушки прислушались, пытаясь разобрать слова, но это был просто беспорядочный галдеж, выделялись, правда, иногда выкрики: «любимая», «любовь», «навсегда» и что-то еще в этом роде.
— Нахалы, — Иришка вздохнула, — вот нахалы! А ведь воображают, что поют.
— Малышня расквакалась, — презрительно отозвалась Люба.
У озера кто-то пронзительно свистнул, помигал электрическим фонариком. В ответ фонарики замигали там и тут — мальчишки собирались на какое-то ночное озорство.
Мимо бесшумно пронесся велосипед, за ним второй. Легко звякнули спицы. Вот и третий, вдогонку. Шорох шин по дорожке, жаркое дыхание погони…
— Носятся как черти, — недовольно заметила Люба, — того и гляди собьют кого. В темноте, да без фары. Надо же!
— Сбивать-то некого. — Иришка зевнула, потянулась лениво. — Прохожие сами за три версты разбегаются, ведь слышно… Еще бы, в такой тишине. Да и где они, прохожие? Давно на печках спят. Деревня!
В самом конце деревни, где улицу густо обступали сосны, ярко засветились вдруг фары. Засветились и погасли. Машина шла в обход деревни, задами. Легонько журчал мотор.
— Во, — кивнула Люба, — а вы говорите. Молчали бы уж лучше…
Девочки вгляделись: за огородами мелькали очертания небольшого фургона. Будто крадучись, машина обогнула деревню.
— Наверное, продукты подвезли… — снова зевнула Иришка. — Ой, девочки, — вдруг оживилась она, — а почему это продукты всегда ночью? На той неделе, помните? Еще за картошкой с Прасковьей Семеновной ходили, тоже эта машина стояла. Темно, а они выгружаются. Сысоев, Лизавета, еще какой-то тип в кепке.
— Шофер, — подтвердила Люба. — Я еще помню, как он их поторапливал. Все «живо» да «живо». Слабонервный…
Хлопнула калитка, это наконец явилась тетя Паша. Оказывается, задержалась в правлении. В доме зажгли свет, поставили самовар. Пили чай со сладкими ватрушками. А кипяток в самоваре был особенный: чуть желтоватый и слегка припахивал тиной. Чай пили из ярких расписных чашек. Никогда еще Ксана не пивала такого вкусного чая. Самовар фырчал, пар тонкими струйками вырывался из-под крышки, Прасковья Семеновна наливала чашку за чашкой, приговаривала:
— А вот наш деревенский чаек-то, веселенький наш. Зимой — сугрев, летом — прохлаждение, и всем-то одно удовольствие. И старым и малым. Из озерной водицы, мятной, травяной. Пейте на здоровье, девушки!
Иришка с Любой все-таки сбежали на танцы. Чтобы тетя Паша не хватилась, сеновал на щеколду заперли изнутри. Дело нехитрое, стоит просунуть руку между жердями, щеколда тут как тут… Когда Ксана, запыхавшись, примчалась к озеру, Вандышев уже был там. Взглянул на светящийся циферблат, заметил сухо:
— Двадцать два десять.
Ксана промолчала. Не станешь же тут рассказывать, как торопилась, как нервничала, пока чай попивали, чашки перемывали, беседовали. Да еще пришлось обмануть девчат, сказать, будто она собирается сегодня ночевать в избе, там теплее. Хорошо еще, догадалась соврать вовремя. А то прибегут с танцев, а ее нет.