— Цвет моего рыцарства остался добычей для стервятников на голых скалах этой проклятой страны! — прохрипел германец. — Они погибли, как погибает овечье стадо, когда в него врывается стая волков. Их просто вырезали. А я был тем нерадивым пастухом, который ничего не сумел сделать!
— Господи Боже, — осознав, наконец, всю катастрофу произошедшего, только и сумел пробормотать Людовик. — А ведь у меня было предчувствие. — Он покачал головой. — Неужели Мануил стоял за этим?
Вперед выступил епископ Лангрский — оплот Римской церкви на берегах Азии. Прелат поклонился королю Франции, затем императору. Брови его уже были устремлены к переносице, негодование исказило черты лица.
— Греки — слабый и лживый народ, ваше величество, — металлическим голосом обратился он к своему королю, но так громко, чтобы его слышали и другие бароны. — Они привыкли жить за счет соседних народов и обирали в пути благородных франков и германцев, точно мы — жители их отдаленных провинций. Ловушки и засады византийцев поджидали крестоносцев на нашем богоугодном пути! Константинополь — ни что иное, как губительная преграда между европейскими латинянами и их братьями на Востоке! Это греки по своей изнеженности и нелюбви к ратному труду допустили, чтобы мусульмане захватили Гроб Господень и все христианские города на Востоке! А ведь когда-то, при Константине Великом и Феодосии, христианский мир процветал!
Его речь вызывала живой отклик в сердцах как французских рыцарей, готовых к битвам, так и немецких, уже вволю потрудившихся и более похожих на теней. И те, и другие кивали: французы — оживленно, немцы — с ожесточением.
— Когда-нибудь позорная слабость греков откроет неверным путь в Европу! — горячо продолжал епископ Лангрский. — Так, может быть, сам Бог призвал нас на берега Босфора покончить с жалкой и злой нацией и утвердиться христианским оплотом на этой земле?
Среди влиятельных крестоносцев воцарилось молчание — богатство великого города все еще алмазными искрами ослепляло глаза и настойчиво манило к себе…
А в эти самые часы — там, за проливом Босфор, — Константинополь наконец-таки вздохнул спокойно. Франки, которых император называл галлами, были выпровожены. Отныне их ожидали поля сражений — и далеко не с мирными греками, предпочитавшими войне — торговлю, риторику и искусство. В маленьком садике между дворцом Буколеона и Дафны у одного из фонтанчиков сидел Мануил Комнин, обернувшись в тогу, и размышлял над судьбой вверенной ему отцом и дедом империи. Секретарь читал сводки новостей из провинций, Нарцисс дожидался своей минуты — сообщить о том, что галльское войско задержалось в Вифинии, а Мануил черпал прозрачную воду в широкую ладонь, выливал ее и черпал снова. Был он напрямую причастен к избиению немцев в горах Дорилеи или нет, история так и сохранила в тайне. Конрад показал себя неосмотрительным полководцем и готов был свалить вину на любого. Ведь немцу еще предстояло с позором возвращаться в Европу и смотреть в глаза сыновьям и матерям тех баронов, которые ни за что полегли в ущелье и на гористых тропах Анатолии. Правда Мануила Комнина содержалась в другом: ему дела не было ни до германцев, ни до франков. Он не любил их точно так же, как не любил и турок. Но опасался гораздо больше. Эти жадные варвары веками смотрели с ненавистью и завистью в сторону сказочно богатой Византии. Им было невдомек, что человек может вести иную жизнь — без мечей и копий. Жизнь, где книга и разговор — на первом месте. Где свободную торговлю защищают незыблемые законы империи. И где варварское мужество — лишь проявление звериной природы человека и ничего более. Мануилу Комнину, талантливому воину и образованному императору, познавшему разные стороны жизни, были слишком хорошо ясны эти истины. Секретарь все говорил, а он черпал воду сильной рукой, все пальцы которой украшали перстни, и выливал ее обратно в фонтан. Черпал и выливал. Для него было бы лучше, чтобы французы и немцы, вступив в битву с мусульманами, перебили друг друга, истребили под корень. Его интересовало только процветание своей христианской державы. Он был патриотом горячо любимой родины, ее идеалов и считал, что для благополучия Византии и ее целостности все цели хороши. Он был греком и готов был погибнуть за свой народ.
А в оазисе Вифинии тем временем епископ Лангрский своим красноречием разыгрывал византийскую карту:
— Еще прелаты великого Готфрида Бульонского советовали ему взять Константинополь и утвердиться на берегах Босфора! Воинство Христово имеет нынче такую великую силу, что ему ничего не будет стоить сокрушить Константинополь! Что же нам ответит благородный король Франции, его величество Людовик Седьмой?
Рыцари не сводили глаз с Людовика. Королю франков не был симпатичен хитрец Мануил Комнин, но и прелат из Лангра своим нахальством и сумасбродством раздражал его не менее.
— Вы упомянули имя Готфрида Бульонского, а посему и я отвечу вам так, как ответил герцог наиболее резвым своим соратникам, — холодно начал король Франции. — Мы идем в Азию, чтобы искупить свои прегрешения, а не для того, чтобы наказывать греков. — Людовик взвешивал каждое слово, прежде чем бросить его толпе возбужденных рыцарей. — Мы вооружены Господом для защиты Иерусалима, а не для мести и разрушения Константинополя. Мы приняли крест, но Бог не вручал нам меча Своего правосудия, чтобы казнить других христиан!
Он обводил взглядом своих подданных, и те опускали глаза. Отступил и епископ Лангрский, также потупив взор. Из толпы рыцарей вышел и встал рядом с королем великий сенешаль тамплиеров — бородатый Эврар де Бар.
— Для турок не будет большего счастья, как наблюдать за двумя христианскими державами, решившими перегрызть друг другу глотки, — сказал тамплиер. — Мануила Комнина стоило бы проучить, но лишь убедившись в его вине. И только после того, как мы освободим Святую землю от сарацин.
Король уверенно кивнул:
— Мы идем на Иерусалим, и выступаем сегодня же! Ваши мечи застоялись в ножнах, рыцари, но соскучились они не по греческой крови, а по крови мусульманской!
В этот день в оазисе Вифинии судьба Константинополя висела на волоске.
На военном совете, который король Франции устроил тут же, решили идти в Антиохию по правой дороге — вдоль Средиземного моря. И речи не было о том, чтобы с таким количеством женщин и шатрами на колесах пробираться по горным перевалам, тем более усеянным десятками тысяч погибших германцев, которых сейчас по кускам растаскивали хищные птицы.
Французы стали собираться в дорогу, а император Конрад направился в Никею зализывать раны и молиться о душах своих погибших товарищей. Он пообещал, что дождется в Никее выживших соратников и продолжит крестовый поход.
И вот уже великий караван французского войска медленно полз вдоль берега Мраморного моря, устремляясь к Геллеспонту. Тысячи повозок скрипели на каменистых азиатских дорогах, и морской ветер бил по этим пестрым шатрам на колесах. То и дело вперед выезжали рыцарские разъезды, контролируя путь. А позади не умолкали сотни виол и крут, прекрасные дамы требовали новых и новых песен у своих менестрелей, звонко и четко выбивали походный ритм тамбурины, и звенели, радостно встречая закаты, цитры — их серебристый перезвон был повсюду. Трещали тысячи походных костров. И птице, в сумраке пролетавшей над этим караваном, казалось, что все перевернулось в мире, и ночь превратилась в день.
А сколько тут разливалось вина! Оно могло бы превратиться в ароматную реку, надумай кто-нибудь вывести его в одно русло! Французское, итальянское, греческое. Император Византии подарил королю франков сотни бочонков, чтобы не скучали в пути его благородные рыцари и не менее благородные дамы.
Голоса и музыка умолкали только глубокой ночью. И тогда царствовал над равнинами и горами Азии лунный свет. Он выстилал Мраморное море и его берега, где засыпал великий караван, растянувшийся на многие лье. Путешественница Европа отходила ко сну, чтобы с зарей возобновить свой путь к Святой земле. И далекие звезды, сплетясь в созвездия, смотрели вниз. Смотрели с печалью и скорбью, как взирает любой, кому уготована вечность, на иных, срок которых — мгновения. Звездам были ведомы судьбы путешественников, и они могли бы рассказать о многом! О быстрой смерти, уготованной для одних — от турецких стрел и палашей, и мучительной для других — от голода и жажды на чужой земле.