— Ты, девушка, без нужды не вмешивайся, когда о серьёзном толкуют. Твоё разумение женское, оно из чрева идёт и для опыта жизни цены не имеет.
Пашута сказал:
— Всё-таки с клубникой полной ясности нету. Допустим, вы её будете выращивать, Раймун тоже, другой-третий, Лилиан цветами займётся, а деньжат, понятно, на этом можно заколотить, раз уж время пришло настоящих хозяев. Ну, а кто же будет иной продукт производить, который для рынка, для продажи не выгоден? Одной клубникой сыт не будешь… И ещё… Вы хутор покупаете и прочее, а как быть тем, у кого ни хутора, ни денег, тем же городским труженикам, которые на зарплату живут? Им, значит, прозябать и на вашу клубничку издали любоваться?
— Эк его на клубнике заклинило, — усмехнулся Виссарион. — А ведь я знаю, за что ты пострадал и почему от следствия скрываешься. Догадался, представь себе.
— За что же?
— За зависть, молодой человек, за зависть. Позавидовал кому-нибудь, кто лучше тебя жил, да и решил справедливость кулаком уравнять. Разве нет? Эх, ребята, зависть нас всех губит. Не можем мы равнодушно стерпеть, если кто красивее нас на свете устроился. А кто бездельник, тот самый первый завистник. Ему всё кажется, что другим пироги в рот с неба сыплются… Уразумей ты, человече, в каком обществе живём. Оно у нас, слава богу, для всех равноправное. Котелок варит на плечах, руки целы — дерзай! Никто тебе не запретит приложить умение и силы, коли ты, конечно, против всей социальной правды не прёшь и остальным людям вреда на приносишь. Понял, нет?
— Я тоже про вас догадался, — сказал Пашута. — Вы потреббазой заведуете? Или складом?
— Молод догадываться, — осадил его Виссарион. — Начальник я автобазы. Чистые документы справишь, приходи. За баранку посажу, через три года свою машину будешь иметь. Годится тебе?
— Мне машины не надо, у меня другая мечта.
— Какая же, если не секрет?
— Самолёт хочу купить. Поможете?
— Самолёт купить — не диво, — без раздражения ответил Виссарион. — Беда в другом. Плохо, когда потребности опережают идеал. Это человека озлобляет, и он начинает на луну брехать, будто она в его несчастьях виновата. В человеке не только зависти много, но и дури. Ты это всегда имей в виду.
— Керосином облить и спичкой чиркнуть! Гори оно всё синим пламенем, — вмешался долго молчавший Раймун. — Ничего другого не заслужил человечий род.
Виссарион, утомлённый жирным обедом, вдруг резво засобирался. Вспомнил и о таксисте: «Пока мы тут пируем, он на морозе вянет. А ведь тоже живая душа». Когда уж влез в шубу и напялил песцовую шапку, осведомился о главном, о цене. Спросил как о незначительном, руку Лилианову нежно тиская:
— Ну так вот, при взаимном расположении сколько рассчитываешь взять за всё хозяйство в целом, товарищ Раймун?
Раймун, заворожённый официальным обращением, ляпнул наобум:
— Да не менее ста тыщ надеюсь получить.
Виссарион даже не поморщился.
— Сто так сто. Через недельку дам знать тебе.
Пожал мужчинам руки, а Лилиан, обхватив за шею, облобызал в обе щеки.
— С тобой особый разговор, голубка. Жди и звони. Поняла, нет?
На дворе, перед тем как нырнуть в машину, ткнул перстом в сторону Грома и Грая, вывалившихся из будок, наставительно заметил:
— Собачек тоже надо с пользой разводить. Не на морды их вонючие любоваться.
Фыркнул мотор, укатило такси.
Раймун произнёс в изумлении:
— Миллионщик он, что ли, чёрт рогатый! Ты гляди, Лялька, какой бы тебе человек нужен. Ну да ладно, разберёмся.
— Не-е, — возразил Пашута, — Больше мы его, пожалуй, и не увидим.
Сбылось его пророчество. Ни через неделю, ни через две ослепительный Виссарион на хуторе не появился.
В январе Пашута приехал в Ленинград, на сей раз как бы в командировку. Раймун Мальтус почтил его ответственным поручением: послал продать остаток прошлогоднего сала, которое в погребе малость подопрело. В остатке было поболе ста килограммов. Раймун и раньше намекал ему на это сало, но Пашута не принимал разговор всерьёз.
Как-то под вечер прилёг он у себя в каморке, ни с того ни с сего потянуло подремать, вдруг сладко, обморочно его разморило. Лежал на животе, уткнувшись щекой в тугую подушку, и не спал, а словно закачался на утлой кроватке надо всей землёй. Страшно ему стало и уныло. Прошлая жизнь, от которой тщился сбежать, настигла, потянула обратно. Вроде никаких лиц не различал и голосов не слышал, но что-то мягко стронулось в груди, отяжелело, и таким зряшным представился побег, аж слёзы подступили к глазам. Кого он обманывает и зачем? Разве он мальчик? Чего не хватало ему прежде, того нигде нет. В нём самом того нет. Даже слов не найти, чтобы обозначить этот мираж. Человек в своей судьбе, как жук в дерьме, никуда не денешься. Примеряй её на себя, а по сторонам не рыпайся — вот закон жизни. Все отпускается в единственном числе, кроме котлет в столовой. Смертельной маетой оборачивается то, к чему смутой тянется душа, но чего судьба для тебя не предусмотрела.
В эту хмурую тягость прокрался Раймун. Помаячил у дверного косяка, обозначился непривычно застенчивой ноткой:
— Так чего, Павлуша… повезёшь, что ли, сальце в Ленинград? Там цену дадут хорошую.
Пашута с удовольствием оторвался от подушки, прочно сел в кровати.
— Я эти ваши слова за шутку принимаю, добрый хозяин.
— Тебе развеяться пора, я уж вижу. Заодно и дело справишь. Боюсь, вовсе завянет сало, упреет.
— Как же вы мне доверяете? Называете преступником, а доверяете? Там же, наверно, рублей на пятьсот сала, не меньше? А вдруг я с ним скроюсь бесследно, как Лилианин муж?
Раймун присел на краешек кровати.
— Деньги тебе можно доверить. Чего другое — я бы засомневался. А на деньги ты не падок.
Пашута удивился проницательности хуторянина.
— А чего же, к примеру, мне нельзя доверить?
— Сам знаешь, Паша.
— Всё же любопытно ваше мнение.
— Ты до жизни очень жадный, — нехотя проговорил Раймун. — Потому нынче в угол забился. Сердце надеешься утихомирить. Я сам такой был когда-то.
— Вы?
— Деньги — тьфу! Они человечий род смутили, но на самом деле — тьфу! Род человечий потому испоганился…
— Это я знаю, — прервал его Пашута. — А чего такое мне доверить-то нельзя всё же, если деньги можно?
— Нельзя тебе доверить, Паша, младенца. Или чистую девичью душу. От тебя огонь знойный. Это дьяволов огонь. Он всё живое опаляет и сушит. Но большинству людей от него вреда нет, потому как они мертвяками и рождаются. Их не жаль. А то бы тебя, Паша, убить надо.
Пашуте нравилось разговаривать с Мальтусом. Непрост был этот человек, ох непрост, и какая-то мука его сверлила, вырывалась порой вот такими несуразными словами.
— Сало я продам, Раймун. Доверие оправдаю, как Мустафа. Но только вы ошибаетесь. Младенца обидеть у меня рука отсохнет. Уж не говоря про чистую девичью душу, каких, правда, пока не встречал.
— А и встретишь — не узнаешь. Не дано тебе.
В Ленинград Пашута приехал ранним утром. Но до колхозной гостиницы часа четыре добирался. Так с мешками намаялся — мочи нет. На нём были холщовые штаны и старый ватник — сподручную одёжу эту позаимствовал у Раймуна. Всё добротное, годное, но висит на Пашуте, как на вешалке. Раймун в кости пошире и мослом погуще, да и любую тряпку на всякий случай с припасом подбирает. В чемоданчике у Пашуты, правда, лежали, запасные брюки, пара чистых рубашек и свитерок. Пригодятся — хорошо, не понадобятся — тяжесть не велика, особенно по сравнению с товарными мешками. Койку ему в гостинице легко выделили, а мешки он пристроил на ночь в сарае близ рынка, специально под склад предназначенном, где за хранение рубль взяли и даже квитанцию выдали.
Переменил холщовые штаны на обыкновенные. Влез в свитерок, сверху опять ватник накинул — пошёл знакомиться с городом.
Он многого ожидал от этой встречи. Были ещё города, где хотел побывать, — Тбилиси, Владивосток, Мурманск, Ташкент; их названия сами по себе вызывали в нём томительный трепет, как имена далёких, неведомых материков, а Ленинград был под боком, ночь езды, и так странно, что ему перевалило за сорок, а попал сюда впервые.