Морозец устоялся неподвижно-хрусткий, как слюда, казалось, ткни порезче пальцем — обожжёшься и искры посыплются. Звонкий холод обжигал Пашутины веки, проникал под опущенные лопасти кроличьей шапки, и он, бродя бесцельно по проспектам, вглядывался в город с опаской, не решаясь нигде подолгу задерживаться. Он про Ленинград знал немного и вразнобой: есть тут где-то знаменитый Эрмитаж, Медный всадник и Адмиралтейская игла — вот, пожалуй, все его исторические сведения. Слыхал он также, что в Ленинграде живут необыкновенные люди, приветливые, интеллигентные, с открытой душой, которые нипочём не обидят приезжего человека, если он обратится к ним с вопросом. Довелось ему как-то пировать в компании, где случился хоккеист-ленинградец, матёрый паренёк лет тридцати, впервые попавший в Москву. Естественно, стали спрашивать, как ему Москва в сравнении с Ленинградом. Однако приятного обмена любезностями не получилось. Хоккеист в общении оказался бескомпромиссен, как полёт шайбы. Он не лукавил, изумлялся, как ребёнок. Он сказал, что за всю жизнь в Ленинграде не нахлебался столько хамства, сколько за два дня в Москве. Пашуту поразили эти слова, произнесённые человеком, чей род занятий вроде бы исключал чрезмерную душевную щепетильность. «А в чём московское хамство выражается?» — уточнил у него Пашута. Хоккеист ответил неопределённо: «Чёрт его знает. Как-то шкурой чувствуешь…»
С тех пор Пашуту потянуло в город, где хоккеисты шкурой чувствуют обиду. И вот он здесь. Его умиляла геометрическая подчёркнутость улиц, в которых он, столичный житель, быстро сориентировался. Попадались навстречу красивые женщины и богато одетые мужчины, кутавшиеся от мороза в пушистые воротники, но никто не обращал на него внимания. Глаза прохожих скользили мимо равнодушно, и оттого он вскоре почувствовал себя спокойно. Один раз его чуть не сбила с ног стайка резвящихся посреди улицы парней, никто не извинился, и от этого тоже повеяло родным, московским.
Поужинав двумя порциями пельменей в уютной забегаловке, где ели стоя и не надо было раздеваться, он вернулся в гостиницу. В небольшую комнату набилось восемь человек, все торговые люди, двое приткнулись на раскладушках. Мужики за столом гоняли допоздна чай с домашними припасами, травили байки, звали и Пашуту, но ему не хотелось ни с кем разговаривать. Он разделся на виду у всех и уполз под одеяло. Шум и свет ему не мешали. Он спал всегда крепко, хотя на долгий сон его не хватало. Закрыв глаза, попытался представить ленинградские проспекты, здания, мосты, чугунные ограды, тени прохожих в хрустком, рассыпчатом мареве — всё, что увидел сегодня мельком, — но из памяти упорно выныривала Вильямина, московская подружка, отрада прежних дней, кривлялась, манила к себе, обещая нехитрые ласки, и мешала грезить.
Утром он прибыл на рынок одним из первых, когда рассвет ещё только сползал с крыш. Пашута застолбил место в середине длинного мясного ряда, разложил сало, предварительно протерев тряпочкой дюралевую обшивку стола, приготовил ножи, бумагу для завёртки и с некоторым трепетом от необычности предстоящего, надо полагать, весёлого дела, стал ждать покупателей.
С правой руки пристроился кудрявый мужичонка лет пятидесяти из Владимира, уже чуток хмельной; а с левого бока наладилась торговать высоченная костлявая женщина с обвисшим лягушачьим ликом, почему-то не открывшая, откуда она приехала. Мужчина назвался Мишей, женщина — Александрой. Народ выстроился за прилавками большей частью хмурый, невыспавшийся, не склонный к болтовне. Точно матросы на палубе, разбуженные по тревоге. Сало шло по шесть — восемь рублей за кило, в зависимости от амбиции продавцов. Уговорились цену не спускать. На своё сало, жухлое по краям, невзрачное, неживого цвета, Пашута смотрел с сомнением. Он сам за такое, пожалуй, пятёрки бы не выложил. Особенно удручающе оно выглядело по контрасту с соседским, розовым, шириной в ладонь, дотронься, казалось, палец увязнет. Миша из Владимира, понятно, сразу разглядел выгодный для себя баланс.
— Ну что, земляк, мы с тобой как две подружки, одна дурнушка, другая красавица. Чем хряка-то выкармливал?
— Сеном. Чем ещё.
У Александры сало было ни то ни сё, но лучше всё же, чем у Пашуты. Он удивился, когда первому покупателю она лихо заломила цену — девять рублей. Седовласый увалень в драповом пальто, правда, всерьёз цену не принял, усмехнулся в усы, равнодушно скользнул взглядом по Пашутиному богатству, приценился у Миши:
— А у тебя, браток, почём?
— Восемь, — с таким выражением, будто предлагал задаром.
— Семь?
— Восемь. Только разве для почину. Сам видишь, какой товар.
— Отвали кусочек граммов на триста. Побалую свою старуху.
Гуртом пошёл покупатель часов с семи. Приценивались, пробовали ломтики с ножа, брали не шибко, помалу, но все же брали. И у Александры брали, которая быстро скинула цену до семи рублей, и тем более у Миши. В основном покупали женщины. Пашута заскучал, за час не продав и кусочка. Подумал, если дальше так пойдёт торговля, пропадать ему на рынке до весны. Или пока сало само по себе не истлеет.
Но любопытно было наблюдать, как просыпается рынок, всё гуще наливаясь шумом и запахами. Заколдованный на века мир, куда люди приходят не только затем, чтобы купить себе еду, но и подышать терпким воздухом, прикоснуться к чему-то неизбывному, пьянящему.
— Постереги, паря, чуток. Я тут неподалёку сбегаю, — попросил сосед и подмигнул, кудрями плеснул.
Похмельная жажда его мучила, ясное дело. У Пашуты ноги подмёрзли, хотя он и намотал поверх шерстяных носков портянки, и валенки были справные, тоже Раймуна. От пола крепко сквозило. А вот Александре, худой и бледной, хоть бы хны. Ни разу носом не шмыгнула.
Теперь перед прилавком скоплялось сразу по нескольку человек, наконец какой-то неподходящий для рынка парень, в кожаном пальто и ондатровой шапке, обратился к Пашуте:
— Отпили, пожалуйста, от того куска.
— Попробуй сперва.
— Не надо. Сало хорошее, вижу.
— Сколько?
— Руби пополам.
В пополаме, который Пашута отвалил дрогнувшими руками, завесилось почти два кило.
— Упакуй получше, — попросил парень. — У меня сумки нету.
Испытывая к чудесному юноше симпатию, Пашута щедро навернул на сало бумаги и замотал вдобавок бечёвкой. Тючок получился аккуратный. Парень небрежно отслоил из толстого портмоне двенадцать рублей, сунул сало под мышку.
— Погоди, сорок копеек тебе сдачи, счас найду…
Парень улыбнулся, махнул рукой. Тут же из-за его спины вывернулась старуха, по уши замотанная шерстяным платком.
— А это почём? — ткнула пальцем в Мишино сало.
— Восемь.
— А это?
— Шесть.
— Дай-ка лизнуть.
Пашута подал ей дольку на ножичке. Старуха зажмурила глаза, причмокнула, пожевала губами. Бодро приказала:
— Режь триста грамм, сынок.
Свершилось обыкновенное рыночное чудо. Уже около Пашутиного сала очередь вытянулась. Он еле поспевал угождать. Александра над ухом заунывно рявкнула:
— Бери сало! Сало бери! Лучшего не бывает. Не пожалеешь. Эй, хозяин!
Вернулся Миша, засиявшими глазками мигом оценил ситуацию, шепнул, обжёг перегаром:
— Вздымай цену, дурень! Вздымай, тебе говорят,
Пошёл у него на поводу Пашута себе на горе. Мужчине в овчинном полушубке сказал:
— Точка. По семи рублей продаю.
— Что так? — удивился покупатель. — Тем по шесть, а мне семь? Это почему?
— Не хошь брать, иди гуляй! — ответил сосед за Пашуту.
Покупатель, поминая чёрта, отчалил. И очередь мгновенно рассосалась, стёрлась, как сновидение.
— Вешалки тебе продавать, а не сало, земляк, — разочарованно укорил Миша. Соседка злорадно добавила:
— Ишь, разогнался. По семь! Благодари бога, по шесть-то брали, дураки.
Всё вернулось на круги своя. Соседи не так чтобы шустро, но без особых проволочек сбывали товар, а Пашута стоял меж ними над своим жёлтым салом окаменевшим памятником. Но всё же сотенка, пожалуй, шуршала в кармане. Если бы не деньги, он мог подумать, что удача ему привиделась. Что ж, можно пока позавтракать, заслужил. Уходя, бережно закутал сало чистой тряпицей.