— Стало быть, участок купили вы? — спросила я.
— Это дом моего отца, он лет семь как помер.
— Джойс! — воскликнула я. — Значит, вы — Джойс.
Она засмеялась — застенчиво, словно ребенок, которого вдруг заставили встать перед классом.
— Я Нонни, младшенькая. Джойс — она постарше, я — после нее.
Нонни. Сколько раз я катала ее на своем велосипеде, и ножонки ее, от колен вниз, свисали с руля. Я назвала себя, исполненная готовности обменяться семейными новостями. Впрочем, ведь мы никогда не дружили семьями. Она ни разу не была у нас дома. Я сказала только:
— Не могла проехать мимо, не посмотрев, стоит ли еще дом Инкаламу Уильямсона.
— Ну да. Сюда много кто ездит — поглядеть на дом. Только сейчас там такой развал — ужас.
— А где остальные? Джойс, и Бесси, и Роджер?
Оказалось, они живут теперь в разных городах и она не о всех знала точно, кто где.
— Что ж, прекрасно, — сказала я. — Теперь в этих местах все по-другому; дел хоть отбавляй.
Я рассказала ей, что присутствовала на празднествах по случаю провозглашения независимости. Приятно было сознавать — как бы в отместку минувшему, — что теперь у нас с нею немало общего, чего никак не могло быть в прежние времена.
— Вот и славно, — сказала она.
— …Ну а вы, значит, так и остались здесь. Единственная из всех нас! А в нем уже давно не живут?
Дом незримо присутствовал у нас за спиной.
— Мы жили там с матерью, а выехали — ой, когда же это? — лет пять назад. — Она улыбалась, приставив руку лодочкой ко лбу: свет резал ей глаза. — А что делать там человеку, так далеко от дороги? Я и открыла лавку вот тут. — Улыбка ее словно бы приобщала меня к ее миру, и он открывался мне: пустынная дорога, знойное утро, один-единственный клиент с брошенным наземь велосипедом. — А куда денешься? Надо попробовать.
— Где же другие участки Инкаламу? Мне помнится, за рекой у него была большая табачная плантация.
— A-а… Ну, та уплыла задолго до того, как он помер. А что с другими участками — не знаю. Просто нам вдруг говорят: их у него больше нет — продал, что ли, или еще чего, не знаю. Другую табачную плантацию оставил братьям — да вы их знаете: два старших брата, они не от моей матери, они от второй; ну а потом оказалось, плантацию уже забрал банк. В общем, не знаю. Понимаете — отец, он с нами про дела никогда не говорил.
— Но у вас же остался этот участок.
— Мы с ней принадлежали к новому поколению, она и я.
— Вы, безусловно, могли бы его продать. Цены на землю опять поднимутся. Сейчас ведется разведка по всему району — от столицы до бокситных рудников. Продайте участок — да, продайте — и можете ехать куда вздумается.
— Так ведь у нас только дом. Всего и земли — от дома до дороги. Вот этот кусочек, — рассмеялась она. — Все остальное он спустил. Только и оставил нам с матерью что дом. А жить-то надо.
— В точности как мой отец, все то же самое, — посочувствовала я ей. — У нас было большое хозяйство в десять тысяч акров и еще участок возле Лебише. Если бы он сумел удержать хотя бы участок у Лебише, мы бы очень разбогатели — ведь там обнаружили платину.
Но разумеется, ее отец и мой — это было совсем не то же самое.
— Да неужели? — участливо проговорила она, подражая моему университетскому выговору и поставленному голосу.
Мы улыбались друг другу; я — сидя в большой американской машине, она — стоя рядом с нею. Девочка с бантами в волосах держалась за материнскую руку; на ее личико то и дело садились мухи.
— А переоборудовать дом под гостиницу, видимо, нельзя.
— Там такой развал! — она вдруг заговорила извиняющимся тоном беспечной хозяйки, которую застали врасплох, когда в доме было не прибрано. — Построила я для нас этот вот домик, и мы сразу сюда перебрались. А там и сейчас полно рухляди.
— Да, и еще — книг. Столько книг. Их пожирают муравьи. — Я улыбнулась девочке, как улыбаются чужим детям те, у кого нет своих. За спиною у Нонни рядом с лавкой виднелся домишко наподобие тех, что у белых стоят на задворках для черных слуг. — А разве на книги нет охотников?
— Прямо не знаем, что с ними делать. Так их и бросили. Это надо ж, такую уйму книг он собрал, мой отец.
Что ж, чудачества Инкаламу мне были известны.
— А как школа при миссии в Балонди? Ее основательно перестроили, да?
Как мне помнилось, там училась Джойс и кто-то из ее братьев, а может, и все дети Инкаламу. В наше время то была школа только для черных детей, но теперь с этим покончено. Впрочем, ее это, как видно, не особенно занимало. Она только сказала с вежливым интересом:
— Да, кто-то на днях что-то такое говорил.
— Ведь и вы когда-то учились в той школе, правда?
Она коротко рассмеялась — над самой собою — и качнула руку девочки.
— Да я никогда отсюда не уезжала.
— Никогда? Право же…
— Отец меня сам учил немножко. Даже где-то учебники завалялись — там, в этой груде. Право же.
— Ну что же, надеюсь, дела в вашей лавке пойдут хорошо, — сказала я.
— Эх, мне бы лицензию на коньяк. А так что — только пиво продавать можно. Мне бы лицензию на коньяк, понимаете… Верно вам говорю, тогда б я мужчин сюда привадила….
Она хихикнула.
— Ну так, чтобы попасть к трем на рудник, мне пора двигаться, — сказала я.
Она по-прежнему улыбалась — просто чтоб сделать мне приятное; у меня даже закралось подозрение, что она вообще меня не помнит — да и откуда ей помнить? Ведь когда я сажала ее на руль своего велосипеда, ей было не больше, чем сейчас ее дочке. Но она вдруг сказала:
— Схожу в лавку, приведу мать.
Она повернулась вместе с девочкой, и, пройдя через тень веранды, обе скрылись в лавке. Но почти сразу же вышли — вместе с сухонькой чернокожей женщиной, согнувшейся то ли от старости, то ли в глубоком поклоне, не скажу точно. Она была в головном платке и длинной широкой юбке из бумажной ткани, синей с белым, в мелких узорах — в дни моего детства штуки такой материи можно было видеть на прилавке каждой лавочки. Я вышла из машины, пожала ей руку. Не глядя на меня, она хлопнула в ладоши и почтительно склонила голову. Была она очень худа, узкую грудь обтягивала севшая от стирки желтая кофта, застегнутая стеклянной брошкой в форме цветка; нескольких лепестков не хватало, и эти пустоты в венчике зияли, словно дыры от выпавших зубов.
Теперь они все трое стояли передо мной. Я повернулась к девочке — та терла глаза руками, вокруг которых вьюнком обвились колечки волос.
— Значит, теперь, Нонни, у вас у самой дочка. Она усмехнулась, подтолкнула ребенка ко мне.
— Что у тебя болит, детка? — спросила я девочку. — У нее что-то с глазами?
— Да. Красные все и чешутся. У меня тоже, но не так сильно.
— Это конъюнктивит, — объяснила я. — Она вас заразила. Надо бы обратиться к врачу.
— Не знаю, что это. У нее уже две недели так.
Тут мы обменялись рукопожатием, и я решила про себя ни в коем случае не прикасаться к лицу, пока не вымою рук.
— Значит, вы в Калондве, на рудники.
Мотор уже работал. Она стояла скрестив руки на груди — в обычной позе покидаемых.
— Между прочим, насколько мне известно, старый доктор Мэдли снова в этих краях; он там, в Калондве, работает в медицинском центре ВОЗ[16].
Когда все мы были детьми, Мэдли был единственный врач в нашем округе.
— Да, да! — подхватила она преувеличенно заинтересованным тоном вежливой собеседницы. — А знаете, он ведь не знал, что отец помер, приехал его навестить!
— В таком случае я передам ему, что видела вас.
— Да, передайте. — Чтобы заставить девочку помахать мне на прощание, она отвела ее вялую пухлую ручку от глаз, приговаривая. — Баловница ты, баловница.
Я вдруг вспомнила:
— Кстати, как теперь ваша фамилия?
Прошли те времена, когда никто не потрудился б спросить у женщины — если только она не белая, — как ее фамилия по мужу. А говорить о ней как о дочери Инкаламу мне не хотелось. Благодарение богу, она теперь избавлена и от него, и от той доли, которую он и ему подобные ей уготовили. Все это сгинуло, сгинул и сам Инкаламу.
16
Всемирная организация здравоохранения.