— Вот еще! Того. — Я кивнул на бутыль грузинского вина «Гурджаани».

— Маловат, братец.

Вот всегда так. До чего же скверное это дело — быть мальчиком! Но что мне еще оставалось делать? Он пил вино, я — фруктовую водицу; мы с ним чокались, как большие. Чтобы люди за соседними столиками были обо мне более высокого мнения, я залпом выпивал свою рюмку, морщился так, точно в лимонаде было по крайней мере градусов сто.

Марфа тем временем быстро ела окрошку, потом уминала жаркое. Держалась она так, словно совсем не знала нас.

Ела она невероятно быстро. Не успел Борис налить вино в последнюю рюмку, как она улизнула из-за стола и не дождалась даже компота.

Я особенно не осуждал ее за эту поспешность, потому что, во-первых, она мстила брату, заманившему ее под видом танцев в ловушку, а во-вторых, я люблю компот в три раза больше ее, и выпить сразу два стакана — это не каждый день случается.

Борис сидел взъерошенный, хмурый, чуть растерянный.

— А я хотел за Сибирь с ней выпить, — сказал он, чуть растягивая слова и мутновато глядя на меня. — За нашу новую жизнь, за Ангару. А она…

Я в это время раскусывал абрикосовую косточку из компота.

Борис махнул рукой.

— Сложное это дело — семейная жизнь, — чуть запинаясь, сказал брат, — вырастешь — на собственной шкуре поймешь… В-в-вовка, а В-в-в-вовка?

— Чего тебе? — спросил я.

— П-п-поймешь?..

— Постараюсь, — сказал я, а потом подумал, что этот ответ, наверное, не устраивает его, добавил: — Пойму… Боря, а что такое люля-кебаб?

Он исподлобья уставился на меня. Покрасневшее лицо его пошло пятнами.

— Ни ч-ч-черта т-ты не поймешь, — отрезал он, и я до сих пор не знаю, почему он это сказал. Или я виноват, что мне очень хотелось попробовать этот самый люля-кебаб?

Тащить его вниз не пришлось, он шел легко, и устойчиво, и очень быстро, куда быстрей, чем сюда. Я не стал соревноваться с ним в скорости, добровольно уступил ему первенство и пошел нормальным шагом.

Спускаясь в свой салон, я на трапе столкнулся с Гошкой.

— Где был? — спросил он.

— В ресторане, — я старался говорить как можно скромнее и равнодушней. — Пили. И я пил. За Сибирь.

Гошка хитренько улыбнулся, и от этой улыбки россыпь крупных веснушек на правой щеке задвигалась.

— Молодцы… — Гошка явно что-то недоговаривал. — Ну, пока.

Я проследил, как он присел возле своего самодельного фанерного чемоданчика в коридоре, достал кусок черного хлеба, два куска сахара и принялся старательно есть. Так и вздрогнуло что-то внутри у меня, непонятная теплота залила сердце.

Бедняга! Черствым хлебом пробавляется! Мы шатаемся по ресторанам, а он голодает! Надо немедленно уговорить Бориса взять его в столовую и хорошенько накормить обедом. Ведь он тайком удрал от брата, его никто не снаряжал, и денег у него, наверное, только и хватило на палубный билет, буханку хлеба и граммов сто сахару!

Чтоб не мешать ему обедать, я незаметно скрылся и заглянул в свой третий класс.

Наша соседка, худая тетка с усталым лицом, вздыхала и охала:

— Зимой еще ничего, мясо завозят, а летом прямо беда! На одних консервах сидим. Было б еще говяжьей тушенки вдоволь — ладно, а то ведь как выкинут, сразу расхватают, а потом месяц карауль… Ох, беда, беда!

Марфа всей грудью подалась к тетке.

— А базары у вас есть? Мясо купить можно?

— Сходи-ка, купи. Заламывают. Тридцать рублей — и одни кости.

Марфа подперла ладонью щеку и закачала головой.

— А с сахаром как?

— Теперь ничего. А то, бывало, как прослышим, что пароход приходит, — бегом к причалу. В буфете «подушечки» раскупали и все сладкое подчистую. Без чая-то не проживешь…

— Я так и знала, — проговорила Марфа упавшим голосом, — хотела с собой кой-чего захватить, так муж не разрешил. Стройка, говорит, огромная, знаменитая, в газетах ежедневно пишут. Снабжение должно быть хорошее.

— Да оно-то ничего, — старалась успокоить ее тетка, — раньше было плохо, как начинали. А теперь-то что! С мясом вот летом хуже и молока детям не достанешь… Портится ли, холодильников ли нет, а то завезли бы… Ты не пугайся, дочка, сейчас ничего. Живем…

— А как с огурцами? Лук, яблоки… Достать можно?

Мне стало как-то не по себе. Я не мог больше слушать эту болтовню о еде. Мы плывем по Ангаре строить самый большой в мире гидроузел, а здесь эти разговорчики о говядине и луке…

Я взбежал по трапу наверх.

Ангара, огромная и прохладная, несла наш пароход. Она то спокойно разливалась вширь, то мчалась у сдвинутых берегов, качая бакены и шурша тростником у низких островов, отражая лиственницы и сосны на крутых береговых уступах.

И как только капитан и штурманы разбираются в лабиринте проток? Как не заплутаются, не сядут на камни?

Иногда мне казалось, на мостике ошиблись: нужно держать не так, а в широкую левую протоку. Хоть бросайся наверх и предупреждай судоводителей. Но пароход уверенно сворачивал в более узкую протоку, и я целиком доверялся вахтенному штурману и успокаивался.

Быстро темнело. Я пошел на свое место, поеживаясь от ночного холода и сырости. В коридоре на чемоданчике сидел Гошка и о чем-то думал.

— Опять на полу? — спросил я.

— На палубе, — поправил Гошка, — пол в доме, на земле, а на судне пола нет — палуба.

— Слушай, Гош, — сказал я, — ну чего ты валяешься тут, в проходе, у самой машины?

— Тепло здесь.

— Хорошо, но ты ведь знаешь всю команду, неужели не можешь устроиться получше? В красном уголке есть диван, по-моему, он ночью пустует.

— Не хочу, — сказал Гошка.

— Дурак! — брякнул я. — Подумаешь, какой… Что им, жалко, что ли? Ведь и твой дедушка и отец…

— Отстань! — Гошка мотнул головой, и вдруг в глазах его блеснула ярость, он заорал: — И проваливай отсюда к своему братцу! Ну! Проваливай, пока в морду не получил. Ну! Кому я сказал? Хныкалка несчастная…

Я, конечно, не трус, но немножко знал Гошку, и меня как волной смыло.

Я неохотно забрался на свою полку, размышляя о странностях Гошкиного характера. Ну что я сказал ему оскорбительного? Будь я на месте Гошки, сразу побежал бы к капитану или к этому молодому штурману: приютили бы где-нибудь.

Было душновато. Храп, сопение, бормотание и всхлипывания наполняли тесный салон. Я лежал на спине, смотрел на тусклую пыльную лампочку в плафоне и долго не мог заснуть. Проснулся я от детского плача. С трудом разлепил веки: справа ворочается брат, внизу разинутый рот спящей тетки, пугавшей Марфу тем, что в поселке гидростроителей летом нет свежей говядины.

Марфы не видно: ее полка подо мной.

И я опять заснул.

Отчего проснулся, не знаю. Может, оттого, что вдруг замер привычный стук судовой машины.

Я осторожно приподнял голову. Что-нибудь случилось или мы стоим у пристани?

Еще вчера не мог я осмелиться один, без брата прогуляться по пароходу. Сегодня мне ничего не стоило это!

Цепляясь руками за полки, я слез вниз, торопливо завязал шнурки туфель и пошел по трапу вверх.

На палубе меня опахнула утренняя стынь, и я оцепенел от изумления.

Ничего не было видно — ни берегов, ни бакенов. Даже корма и нос и те исчезли, растворились в тяжелом тумане. Густой, непроницаемый, он окутал весь мир и скупо цедил реденький солнечный свет, и скорее не свет, а робкое и непрочное тепло жиденького серебристого сияния…

Судно стояло на месте. Его окутывал, обтекал туман, оседал каплями на палубах, трубе, иллюминаторах, а оно стояло на месте, вздрагивая от бешеного напора воды. Где-то рядом стучали ботинки матросов, раздавались команды. Звуки, как в вате, вязли в тумане и доносились приглушенно.

И вдруг мне показалось, что судно не стоит неподвижно. Медленно, едва заметно для глаза, дрожа и сотрясаясь, оно движется, сползает вниз.

Выставив вперед руки, чтобы не наткнуться на металлический предмет, я побежал на нос, откуда доносились голоса. Из тумана, как призраки, вырастали матросы, боцман в линялой, обшарпанной синей робе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: