— И что?

— А то, моя детка, что, помнишь, ко мне приходил договариваться художник? «Это чья ж, говорит, работа? Ваших детей?.. В высшей степени интересно!» А я: «Мои дети до таких талантов не доросли. Я бы условия создал. Но чего нет — того нет». Вот так-то, Кирилл.

— Пра-авильно, пра-авильно, — ответила вместо Киры Мария Ивановна. — Ей самое что ни на есть время выходить замуж. Нахваливай. Задуривай девке голову.

— На что это ты намекаешь, мать? — изумился Иван Иванович. — Какое еще задуривание? Наша девушка и так без женихов не останется. Больно надо. Да и какое нахваливание? Просто другой характер... На другом, на серьезном, сосредоточенный человек.

— Мама, ты странная... Он же абсолютно неинтересен. Нет у него темперамента! Ты женщина, неужели не ощущаешь?..

— Чего-о-о? Только мне и заботы, дочка, что вникать в температуры твоих парней.

— Мой!..

Кира хлопнула дверью и вышла из комнаты.

— Вот всегда ты эдак, — сказал с досадой Иван Иванович. — Все же надо мал-мала сознание иметь. Ведь она ж — девица.

— Спи-ка спокойно. Твоя девица кого угодно затюкает. Не бессловесная. Чересчур разбитная и языкатая.

...На том бы, может, дело и кончилось, но Сева достал для Ивана Ивановича сепию (Зиновьев отделывал квартиру композитора Лапина).

И вот однажды вечером бедняга Костырик занес Зиновьевым банку с этим остродефицитным товаром.

Был конец июня. Через три недели Костырик отбывал в лагерь.

Они пили с Зиновьевым чай, Зиновьев, посмеиваясь, рассказывал, что кабинет Лапина оклеили мешковиной.

— Красиво, — прищурившись и отхлебнув чаю, одобрил Сева.

— Красиво, кто спорит! Но как не учесть клопов!

— Сева, здравствуйте, — выходя на кухню, сказала Кира. — А я про вас спрашивала. Папа, подтверди!

— Да, да... Действительно. Она вроде справлялась.

Кира присела к столу.

— Знаете, Сева, мы в воскресенье всем классом ездили за город. Сплотили плот и вниз — по реке... Блеск.

Он продолжал смиренно пить чай, не поднимая на нее глаз.

— А гулять как хочется!.. А погода какая чудесная-расчудесная, — тихо сказала Кира.

Сева молчал.

Она уронила локоть на стол, прижалась щекой к опрокинутой тонкой голой руке... Из щелки глянули на него глаза — искрившиеся и вместе доверчивые, смеющиеся и простодушные.

— А я все знаю. Вы едете в лагерь. — Она вздохнула. — Мне папа сказал.

— Ага. Через три недели.

— А гулять как хочется... Сегодня мы целый день занимались. Скоро опять экзамены. Папка, если я умру, не забудь мне в гроб положить книгу.

— Скажешь тоже, — умилился Иван Иванович.

— Когда будете уходить, Сева, — вставая и потягиваясь, сказала она, — пожалуйста, кликнете по дороге: я провожу. Хочется хоть немного подышать воздухом.

— Ага. Обязательно.

Ленивым шагом вышла она из кухни. Это была походка усталого человека. Человека, подкошенного экзаменами.

ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН

Среди шепотков, молчаний, среди миллионов и миллионов людей (каждому известно, что население Москвы — оно многомиллионное) шагают пары.

Среди пар, соединяющихся и расстающихся; среди пар пожилых супругов; школьников; рабочих; студентов; спортсменов; среди пар, и не слыхавших о влюбленности; среди пар, изобретших влюбленность; среди пар, постигших, что значит дружба; среди пар, усвоивших нынче вечером (именно нынче вечером!), что и дружба вечною не бывает, шагают (видите?.. Нет?.. А вы поглядите!) — это они!

— ...Я ждала, ждала. Я всю ночь в тот раз проревела. А ты даже не помнишь... Забыл, что мы целовались!

Молчание.

— Ну что ж, ну что ж... Все вы, ребята, одним миром мазаны.

— Между прочим, Кира... откуда у тебя эта отвратительная привычка — не здороваться с человеком?

— Не знаю... Иногда я словно какая-то сумасшедшая. Как будто бы меня нет.

— До того вырождаешься, что забываешь такие слова, как «здравствуйте» и «до свидания»?

— Севка, брось!.. Я хотела тебе рассказать, пока не забыла... Помнишь Зойку?

— И далась же тебе эта Зойка!

— И вовсе она не «эта»... Я Зойку люблю и ею горжусь. Погоди, погоди... В общем, когда мы были в седьмом, нам задали Евгения Онегина. И она написала, что это произведение нереалистическое, потому что по настоящей правде активная роль в любви принадлежит самцу.

Он остановился и захохотал. Хохотал так громко, так искренне, что все на него оглядывались.

— Что с тобой. Ты с ума сошел?

— Извини. Минутку. Ха-ха-ха-ха!..

Широко раскрыв глаза, она озабоченно наклонилась к нему. И он ее бегло и быстро поцеловал.

— Да ты что? Посредине улицы?.. На глазах у народа?.. Какой ты... циничный, циничный!

— Прости, Кирок... В самом деле, это нехорошо.

Она зажмурилась и, прикрывая лицо, побежала прочь...

Бодро мчались они вдоль улицы.

Выбившись из сил, она ворвалась в чужой подъезд. Остановилась раздавленная. Якобы подкошенная стыдом.

Помолчали.

— Поклянись, что больше ты никогда, никогда, никогда... Что это было в последний раз!

— Клянусь! Если хочешь — пожую землю.

Она сделала над собой усилие и расплакалась. У доброго малого сжалось сердце. Он принялся целовать ее плачущие глаза, платье, руки; гладил Кирины брови, влажные щеки.

— Но ты же клялся... Клялся! Ты землю ел...

— Да. Но что же мне делать, если активная роль...

 

...Пустынными стали улицы. Тут и там раздавались чьи-то шаги, такие отчетливые в тишине городской ночи...

Солдаты, несшие караул у Ленинского Мавзолея, стояли недвижные, бессменные, как мгновения, — ибо время движется, солдаты сменяются, но неизменны мгновения во времени: в каждых сутках — часы; в месяцах — сутки; а год дробится на месяцы... Такова жизнь...

Дробятся темные воды Москвы-реки... Погасло одно окно, четыре, шесть, десять... Редкими стали световые дробящиеся дороги.

Ночь. На смену ей, как оно и положено, грядет утро.

— Сева, я пить хочу.

— Здесь, Кирилл, понимаешь ли, где-то близко был автомат. Вот! Погоди, у меня в кармане есть мелочишка.

Они пили воду с сиропом и без сиропа. Они чокались и, сталкиваясь носами, пили одновременно из одного стакана.

Он все бросал и бросал в автомат трехкопеечные монеты... Подставив руки, она набрала в ладони пузырившейся воды, умыла лицо.

Осторожны шаги городского солнца. Тихо выкатило оно на площадь. Проехал, твердо помня свои дневные обязанности, грузовичок, развозящий хлеб. Промчалась «скорая помощь».

Прохожий. Еще один...

— Значит, сегодня вечером?

Взмах ресниц.

— Где?.. Давай на площади Пушкина.

— Что ж. Давай.

— В котором часу?

— В шесть. Только, пожалуйста, не опаздывай, Севка...

Она поднимается вверх по лестнице. Как ни странно, но двери распахиваются мгновенно. У дверей — одетая Мария Ивановна. Глаза ее сухи и страшны. А лицо заплакано.

— Ты... Ты жива?!

— Ой, мама... Какая ты скучная!

— Знаешь ли, раньше сама народи детей... А потом, потом...

Слов недостало. Мария Ивановна размахнулась и отпустила Кире увесистую пощечину.

— А-а! — заорала Кира.

...Сделалось тихо.

— Погляди-ка в щель... Как же так, не узнала, не расспросила? Если что с ней случится, я... я... — бормотал подвыпивший от тоски и тревоги Зиновьев. — Ты думаешь, наша дочь — обыкновенная девушка?.. Нет!.. А ну погляди-ка в щель... Помнишь, в школе у них девчонка спрыгнула с лестницы! С четвертого этажа... Из-за матери. Крикнула: «Пожалеешь!» — и головой вниз... Пусть как хочет, что хочет... Пойди погляди-ка в щель! Тоже мать... Э-эх! Да лучше бы ты меня варом обварила!.. Да лучше бы ты у меня руку оттяпала... Правую. На, бери.

— Пара пятак, — отвечала Мария Ивановна. — Яблочко от яблоньки недалеко катится. Отцова дочка — вот она кто, твоя «необыкновенная»!

О СОСТРАДАНИИ

— Это ты, Всеволод? А мы-то думали, может, ты укатил в Питер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: