— Совершенно верно. Значит, вы просите, чтобы под первый номер?.. Ясно. Сережа! Создашь короткую стрижечку. Мужскую. Поэлегантней. Гладкую. Вот отсюда возьмешь побольше... Действуй.

Ножницы звякнули. Завитки смоляных волос упали на белую матерчатую пелерину.

Кирина голова уменьшилась. Все меньше, меньше делалась голова Киры. Завиднелись розовые раковины ушей. Стало ясно, что уши у Киры великоваты.

Казалось, что черные ее волосы устлали весь пол парикмахерской... Россыпь, россыпь сине-черных волос! Глянцевитых, с отливом.

Взмахнув старым веником, уборщица подмела распрекрасные Кирины волосы.

Перед зеркалом в кресле сидела девочка лет пятнадцати, от силы шестнадцати, с очень смешно и коротко остриженными волосами.

— Сбрызнуть одеколончиком? — сняв с Киры накидку, ликуя спросил молодой мастер.

— Ни в коем случае, — сказала она и с достоинством сунула в карман парикмахера рубль (чаевые).

— В толк не возьму — вас, может, мобилизовали? — спросил он шепотом. — Но разве девушек нынче мобилизуют?

— Нет. Я еду по вызову к одному парнишке. На острова. Слышали Санамюндэ? Остров такой.

— Понятия не имею. А разве на острова пускают только подстриженных ежиком?

Пока они вели этот в высшей степени содержательный разговор, волосы Киры вопили из урны: «Мы тебя делали похожей на девочку-итальянку! Кое-кто дотрагивался до нас, говорил: «Кирюшка, у тебя красивые волосы»... Прядь спускалась тебе на лоб, ты так лихо ее откидывала!..»

— До свиданья. Большое спасибо, — сказала Кира.

— Счастливо доехать. А волосы — жаль... Ну что ж... Захаживайте, когда вернетесь с вашего Санамюндэ.

 

— Ополоумела!.. Мать, гляди, что она выделывает! Обкорналась, как есть обкорналась, — сказал Иван Иванович, моя руки над раковиной и с удивлением вглядываясь в изменившийся облик дочери.

— Папа! Ты все ворчишь и ворчишь. Вернулся из Киева и почему-то никак не можешь угомониться. Кто-то тебя допек, а домашние виноваты.

— Что верно, то верно, — подхватила Мария Ивановна. — Как зверь... Ну прямо как зверь...

— Мастер Зиновьев, — певуче сказала Кира, поняв, что дотронулась до оголенных электрических проводов, — поскольку я ваш собственный отпрыск, непрактично меня травить. Сами же родили и сами же измываетесь. Нехорошо!..

— Ближе к делу! Может, ты все ж таки объяснишь, что случилось? Стригущий лишай?.. Мигрени?.. Зачем ты себя изуродовала?

— А я здорово себя изуродовала?

— Ого! Еще как.

— Это я для идеи, папа... Видишь ли, в городе Лауренсе все студенты ходят подстриженными. Им выдают специальные шапочки с козырьком. Студенческие... Одним словом — как в старину.

— Город Лауренс?.. Какой такой Лауренс?

— Ты знаешь. Просто забыл... Наш самый старинный университетский город. С лучшими традициями и профессорами.

— Ну допустим... И что?

— А то, дорогой, что я бы хотела учиться дальше. Ты тоже этого очень хотел.. Я просила тебя, умоляла, — помнишь? — «поговорить с профессором»! Ты не вник... Но ведь другие просят ради детей... И вот мне занизили все оценки... Но самое обидное — что по русскому письменному... Все знают, что у меня по русскому только пятерки, всегда пятерки!.. (Кира врала так страстно, так самозабвенно, что сама поверила в свою ложь.)

Она держала экзамен! Она провалилась! Виновата во всем была англичанка... Если б тогда — за обморок — англичанка поставила ей пятерку...

Одним словом, она отхватила бы серебряную медаль.

Серебряная медаль, серебряная медаль...

Ну не обидно ли?..

Кира вдруг зарыдала.

— Что ж плакать-то? Наберешь свой балл на будущий год... Поступишь на курсы по подготовке.

— Отец! За что мне это? — всхлипывала она. — Ты почему-то воображаешь, что в будущем году справедливости будет больше... У ребят — протекции. У ребят — связи!.. А я... А я...

— То-то гляжу, — вздохнув, сказала Мария Ивановна, — она как в воду опущенная... Колобродить и то перестала, поверишь, отец!

— Не могу же я из-за папиной фанаберии, из-за папиных убеждений... — Кира захлебывалась.

— Ближе к делу, — сказал отец. — Чего надумала? Излагай.

— Папа! В Лауренсе идут дополнительные экзамены. У них недобор.

— То есть как это — недобор! Нынче нет недоборов в университетах.

— А я все же хочу попробовать!.. Может, примут на... русское отделение.

— Что ж, — подумав, ответил Зиновьев. — Спрос — не грех... Тем более что год у тебя все равно пропал... А все же поступила бы раньше, дочка, а уж потом бы стриглась на ихний лад... Уф! Глядеть не могу...

— Папа, разве это так уж существенно?

— А тебя, погляжу, заело! Ты словно переродилась... Зойка, подруга твоя, поступила, что ли?

— Все поступили. У всех блат.

— Ну уж это, дочка, сомнительно.

И вдруг в разговор вмешалась Мария Ивановна:

— Да что ж такое вы затеваете? Люди — в Москву, из Африки, а наша — москвичка! — в какой-то Лауренс... Плохо ли ей в родительском доме?! Опамятуйтесь... Сыта, обута, одета, обласкана...

— Не в том дело, мать, что сыта, — усмехнулся Зиновьев. — Она стремится к образованию. Да и не ей ли его получить? Ведь она у нас головастая... Пусть держит экзамен в Лауренсе, а потом, глядишь, и переведется, поскольку здесь у нее родители. Но ты хотела, Кира, эту, как ее... дефектологию? Есть в твоем Лауренсе — дефектология?

— Нету. Но мне бы пока хоть выдержать на педагогический. Там видно будет... Скажу, что вы многодетные... Переведут.

 

Готовя на кухне, Мария Ивановна время от времени обращалась к конфорке:

— Мы ли тебя не холили, мы ли тебя не жалели?

— Перестань, мама... Что ты голосишь надо мною, как над покойником!

— Росла и цвела ты, — продолжала Мария Ивановна, обращаясь к конфорке, — как королева...

— Мама, перестань меня отпевать.

И вот уже обе они сидят обнявшись на табуретке и тихо раскачиваются. Мать поглядит на Киру — и снова плакать.

Интермедия с конфоркой длилась до самого Кириного отъезда.

 

Весь ее багаж состоял из небольшого модного чемодана и отцовской гитары. Кешка, чувствуя себя одним из старших членов семьи (теперь среди детей он и был самый старший — ведь так?), пристроил на верхней полке ее чемодан.

— Мама, — Сашенька!.. Ты обещаешь, мама?.. Кешка, — Саша!..

— Отстань. У нас, может быть, тоже есть нервы, — ответил Кеша.

Поезд тронулся.

Кира увидела приподнявшееся к окну лицо матери. Глаза ее, повернутые в сторону удалявшегося вагона, расширились. Вскинулась рука, лицо матери дрогнуло... она улыбнулась.

— Мама, — сказала Кира, прижимая губы к стеклу окна.

А поезд все шел и шел, набирая скорость.

Потянулись крыши привокзальных строений. Гравий за полотном железной дороги. Московские камешки. И московская пыль. И гарь. И дымы...

ДОРОГА

На нижней полке вагона сидел человек лет двадцати восьми: житель Лауренса. Он был светловолос, глаза у него были серые, совершенно прозрачные, лицо суховатое, с чуть ввалившимися щеками. Житель Лауренса вез из Москвы щенка. Кличка кутенку была Апполо.

Апполосик сидел в выложенной ватой кошелке. Над ватой торчала его длинноухая голова. Его морденка хранила печать возвышенного страдания. Рядом с младенцем таксы стояла бутылка, лежала соска.

И вдруг Апполосик откинул голову и зарыдал.

Соскочив с верхней полки, Кира положила его за пазуху, схватила бутылку и принялась поить Апполосика молоком. Хозяин, спокойно сложив на коленях холеные руки, насмешливо поглядывал на красивого, коротко остриженного подростка и громко чавкающего щенка.

— Почему вы смеетесь? — спросила Кира.

— Я жду, когда у вас из ушей брызнут слезы.

— Если вы его совершенно не любите, зачем вы так рано отлучили его от матери? Ведь ему недели две, три.

— Я везу его для детей. Они хорошо полюбят. Они просили.

— А сколько их штук у вас?

— Кого?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: