— Росту моего сажень ровно. Затеял дом срубить, а сразу много лесу просить стыдно.
— Ладно. Отпущу на полное строение, только с уговором: вырасти столько солдат, сколько в новой избе венцов будет.
Парень задумался, спрашивает:
— А ты не тонкомером подаришь?
Суворов посмеялся.
— Выбирай, — говорит, — любой, что по силе. Только чтобы и ребята были, как те бревнышки.
Срубил молодой хозяин постройку из самого матерого леса: чтобы одно бревно вывезти — по две лошади в подсанки закладывали. Оказалось в избе восемь венцов. Столько же сыновей мужик поднял, и все один к одному.
Начались войны. Александра Васильевича в ту пору в живых не было, пошли в поход мужиковские дети. Пошагали в чужие земли суворовские бревнышки. Восемь человек, и каждый — как наша сосна новгородская!..
Наротовские храбрецы
Через прозрачные макушки, через янтарные сучья сосен внизу сквозит гладкая в этот час вода. Далеко зашел. Незнакомое озерко покоит в зеркальной черноте опрокинутые хвойные вершины.
Кто-то шевелится у берега. Бредет по мху древняя старушка. Палочкой лист ворошит, проверяет — гриб ли? Откроет груздь — тогда уже и нагнется, подберет.
Моя тропинка вниз, к воде, ее путь — вдоль по угору; вот и сошлись. В лесу встреча не в городе — поговорить обязательно надо.
— Есть ли груздок, бабушка?
— Как добыча, охотничек?
Большую сосну у дороги повалило, удобно отдохнуть на ровном стволе. Ноги на моховой подушке, спина к гнутому суку привалилась — княжий трон, а не лесная скамеечка.
— Ты откуда, бабушка?
— Из Наротова. Со своим стариком там век доживаем. Сыновья с войны не вернулись, дочки за мужьями уехали. Так и живем. А у тебя сума пустая? Ничего не добыл? Теперь не диво: опустели леса. Столько ли зверя да птицы было? А рыбы в озерах? Бывало, поедут наши…
Течет неторопливо рассказ, жалуется усталый голос.
Я смотрю на вспухнувшее на закате облако, на хищную птицу, парящую у его кромки, и думаю:
«Бабка моя, бабка, мать одинокая! Плещутся крупные щуки в наших реках, люди пустили в озера новую рыбку, ряпушку. Много приносим мы с болот и покосов матерых диких птиц. Улетела в округе одна птица — твоя молодость. И у меня на отлете…»
— Дедко мой охотник был не последний. Теперь устарел. Ты суди, что с ним нонче… Из годов вышел, на пензии значит, работой не неволят, а все помаленьку колхозничает. Стало быть, повез мой старик в дальнее поле на паренину позём. Скидывать начал — слышит, в омежке, у самой нивы, хрястит. Конь захрапел, рванулся и вывернул телегу набок. Глянул дед, видит — медведь в лядине ольшаник ломает.
Прибежал дед в деревню к другу Карпушке, тоже восьмой десяток охотничку, зовет медведя стрелять. Карпушка спрашивает:
«А стоящий ли зверь? Может, прибылой какой медвежончишка в траве запутался? Пока ходим, убежит».
Мой торопит:
«Давай собирайся! Медведь видный, таких с тобой не бивали…»
Карпушка говорит:
«Припасу готового нет, а ружье с осени на рябков заряжено. Дождется ли зверь?»
Мой отвечает:
«Дождется. Не ведаю, к чему медведю ольшаник, только занявши им крепко: так и крушит, так и ломит…»
Карпушка свинцу нарубил, пуль-то не было, пороху, про запас, в табачницу насыпал, ружье справил, ватную фуфайку накинул. Пошли охотнички. У одного ружье сечкой-жеребьем заряженное, у другого топоришко за поясом, — идут смело. Дело привычное: от батьков научены, как полесничать, не один зверь добыт вместе. Только вот… годы ушли.
Подобрались деды омежком близко, видят: и верно, медведь в лядине ольшаник ломает. Большущий зверь, что бык.
Карпушка стрелил… Медведь взад пятки сунулся, да вроде его как дернуло — стал на месте.
Мой кричит:
«Подовтори, Карп, еще! Эх! Мелка сечка, а зверь дивный».
Карпушка из табачницы поболе пороху высыпал, паклей потуже забил, жеребий покрупнее выбрал. Как грохнул!
Медведь на верёх — на дыбки, дурным голосом ревит, большую ольшину ломит, трусит листья, что на ветру… Мой шумит:
«Дуй, Карпий, еще! Вишь какой зверь нахратый — стрелой с дела не сбить. Дуй в поцвал, до убою».
Карпушка весь остатний порох из табачницы в дулину всыпал, самую крупную сечку отобрал, паклю натуго забил. Как ухнет! По лесам гулы пошли. Зверь на месте забился. Старики к нему.
«Убили, — кричат, — готовый!»
Приметил их медведь, уши прижанул, рванулся, петлю сорвал и на охотников…
— Какую петлю, бабушка?
— Да вишь ты, зверь-то в петле был. Соседский парень наладился на медведей петли ставить. Достал у трактористов витую струну, трос, что ли, называется, и на тропах к овсяному полю настораживал. Одного медведя поймал, небольшенького, правда, пуда на три. И этот зверина-то тоже в петлю ввалился. А петля к ольшине привязана была…
— Что ж охотники?
— Оробели. Сами не рады. Зверь-то за ними мало проскакал, назад отвернул. Деды поворот дали и по пашне без памяти завихрили. Мой-то споткнулся, пал на брюхо, ревит:
«Карпуха, выручай, медведь рядом!»
А что Карпуха? Карпуха-то побойчей — у самой деревни мельтешит…
Наше-то место…
Марья Сеньчиха — сухонькая подвижная старушка — дальше района сроду не бывала, а свое место хвалит.
Спросишь ее про морошку или чернику, загорится Сеньчиха:
— Наше-то место самое ягодное, самое ягодное! Сойдешь на мох — ахинеешь! Ягода спорная, упряжку берешь — не вынести… Нонеча только ее утренниками в цвету еще побило.
Спросишь про грибы, и опять:
— Наше-то место самое грибное, самое грибное! Что боровых, что волнух по лядинам — необеримая сила. Из Курковщины сюда народ приезжает. Там лесов мало, места напольные. Возами грузди да волнухи домой везут, возами… Нонече только лето суховатое, одна помока за все время была — не проявились грибы.
Утром выхожу из дому с лопатой и жестяной банкой. Марья согнала корову к стаду, сидит на крылечке.
Спрашиваю, не подумав:
— Где у вас тут червей поискать?
— Наше-то место самое червистое, самое червистое… — запела бабка.
— Да полно, мать! Копала ли ты червей?
— Не копала, сынок, не копала, но мечтаю — должен червь быть…
Осенью, уже по перволедку, приехал к соседу на побывку племянник. Привез с Украины молодую жену. Зайдя ко мне побеседовать, жаловалась шепотом бабка Марья:
— Нет, неладную бабу взял Ванька, не будет у их толку. Ты суди: свела ее на Долгий Мох, пошла в ботиночках, не послушалась меня; нет, чтобы мужнины сапоги обуть! Промокла, застыла. Ягоду не берет, сидит — плачет. А кругом богатство! Под клюквой мха не видать: все болото как сафьян. Я ей про всю красоту толкую — про волнухи, про серухи, про веники березовые. Нынче сто пар для козы засушила. Ничего не толкует девка. «У нас, говорит, лучше: вишни, черешни». А к чему они? На компот? Какая у них там жизнь? Наше-то место самое лучшее, самое лучшее!..
Мечта
Лет двадцать назад я впервые пересек озеро Тихое. Очарованный его первобытной красотой — гладью тростниковых заводей, укрытых песчаными косами, светлым сосновым бором, теснившим извилистые берега, — я возвращался обратно. Навстречу на одном кормовике не спеша продвигался Федор Васильевич. Он тащил за собой дорожку, зажав по местному обычаю шнур в зубах.
Мы съехались на каменистом мысу, сели покурить и поделиться новостями. Тишину раннего утра подчеркивали редкие вскрики гагар. Рваный парок тянулся от воды и таял в лучах солнца.
— На жарёнку есть, — заметил я, заглянув в челн Федора Васильевича.
— Разве это рыба? — рыбак досадливо поморщился. — Щуренок. В нашем озере у берегов живут травянки, так они фунтов до шести, не больше, а в ямах плёсовые, те до пуда и более. И есть одна щука, у провалучей ямы живет, сколько в ней весу — не знаю, боюсь и соврать. Я ее прошлый год тащил…