В ту ночь над Пачхигамом светила полная луна. Деревня разделилась на два лагеря, гармоничному сосуществованию, похоже, приходил конец. И тут на главной улице показался Шившанкар по прозвищу Шарга. Подчиняясь внезапному порыву, он стал петь густым и звучным голосом одну песню за другой. Он пел о любви — о любви богов к людям и людей к богам, о любви отцов к дочерям и матерей к их сынам; о любви вознагражденной и любви безответной. Тут были всякие песни: нежные и страстные, священные и простонародные. У его ног сидели обе его бесслухие дочери Химал и Гонвати. Они сидели молча, повинуясь приказу отца не раскрывать рот, как бы их ни растрогало пение. Когда он только начал, над Пачхигамом все еще витал дух вражды и то и дело ему кричали: «Замолчи, дай поспать!» или: «Нам не до глупых жалобных песен!», но мало-помалу его волшебный голос совершил чудо. Растворялись двери, в домах зажигались светильники, стали собираться люди, устроившиеся на ночлег в полях и плодовых садах. Абдулла и Пьярелал, встретившись возле певца, крепко обнялись.
— У нас будет два свадебных дня, — громко объявил Абдулла. — В первый день всё сделаем по вашему обычаю, а во второй — по нашему.
— А почему сначала по ихнему? — пронзительно завопила чья-то дотошная тетка, но ее вопль внезапно перешел в кудахтающие невнятные звуки — это супруг прикрыл ее склочный рот своей могучей дланью, после чего поспешно потащил ее досыпать.
Итак, все было решено. Пандит Пьярелал Каул выкопал алюминиевую коробку с драгоценностями жены, которую зарыл у себя на заднем дворе вскоре после смерти Пампуш, и принес их в спальню Бунньи. Она лежала неподвижно.
— Вот все, что от нее осталось, — произнес он. — В этой коробке бриллианты, но самый дорогой сверкает сейчас передо мной на этой постели.
Он положил коробку возле нее, поцеловал в щеку и вышел. Бунньи не шелохнулась, рассерженный взгляд ее был прикован к темному потолку; ей хотелось, чтобы стены исчезли сами собой, чтобы она смогла взмыть в ночное небо и улететь, потому что с той самой минуты, когда в деревне приняли решение спасти ее и Шалимара честь посредством брака, Бунньи показалось, будто ей вынесли пожизненный приговор, и она вдруг почувствовала, что задыхается. Неожиданно ей стало яснее ясного то, что прежде ей мешала понять любовь к Шалимару: такая жизнь, жизнь семейная, жизнь в Пачхигаме, возле отца, восторженно проповедующего на бережку у Мускадуна, жизнь рядом с подружками, танцующими один и тот же танец гопи-молочниц; жизнь среди всё одних и тех же людей, знавших ее с самого рождения, даже отдаленно не похожа на ту, о которой ей мечталось. На сотую, нет, даже на тысячную долю подобное существование не сможет удовлетворить ее мучительного голода, ее страстной жажды чего-то другого. Чего? Она и сама еще не подыскала для этого название. Знала лишь одно: с годами ее неудовлетворенность будет все возрастать и переносить ее станет все труднее.
И Бунньи поняла: она готова на всё, чтобы вырваться из Пачхигама; каждый день, каждый миг она будет ждать, когда ей выпадет такой шанс, а когда это случится, уж она-то его не упустит, она вцепится в него обеими руками; она буде проворнее самой удачи — этого неуловимого блуждающего огонька. Ведь говорят, что если ты выследишь какое-нибудь волшебное существо — фею или духа, надо успеть накрыть его ладошкой и загадать желание, тогда оно сбудется. Вот она и выскажет свое: «Унеси меня отсюда; увези от отца, от этого вялого, медленного умирания и еще более замедленного течения жизни и от этого клоуна, от Шалимара».
Двумя годами позже в Ширмале неожиданно объявился высокий худой человек с жидкой бородкой, с кожей цвета проржавевшего металла и прозрачно-голубыми глазами, казалось, смотревшими поверх этого мира в мир будущий. Он был обряжен в подобие изношенного шерстяного пальто и свободно обвязанный вокруг головы тюрбан черного цвета. Все имущество помещалось у него в жалком, как у бродячего нищего, узелке. Едва явившись, он принялся за проповеди. Он грозил адским огнем и проклятием всему роду человеческому. Говорил он неуклюжим языком, как чужеземец или как человек, давно отвыкший говорить. Каждое слово давалось ему с трудом, словно произнесение больно раздирало ему горло. Ширмальцы, как и все прочие жители Долины, не привыкли к проповедникам, метавшим громы и молнии, однако не стали мешать и слушали — главным образом из-за легенд о стальных муллах, которые в те времена получили широкое хождение по всей округе.
В Кашмире издавна любили и почитали разного рода святых людей. Среди них попадались и весьма воинственные, как, например, дочь кашмирского военачальника четырнадцатого века Биби Лалла, или Биби Мадж. Некоторые даже творили чудеса. История, которая с недавних пор была у всех на устах, сочетала в себе оба момента — как военный, так и волшебный. Индийская армия наводнила Долину невероятным количеством всякой военной техники, и кучи металлолома возникали повсеместно, нанося ущерб девственной красоте здешней природы. Свалки неисправных выхлопных труб, вышедшего из строя оружия, сломанных гусениц тракторов напоминали небольшие горные цепи. И вот в какой-то момент по воле неба эти кучи вдруг зашевелились, ожили и приняли человеческое обличье. Люди, чудесно рожденные из останков ржавеющей военной техники и начавшие проповедовать идеи сопротивления властям и месть, оказались святыми совершенно нового, не встречавшегося прежде вида. Их назвали стальными муллами. Ходили слухи, что если, набравшись храбрости, ударить такого муллу по голове, то услышишь гулкий металлический звон. Поскольку они были сотворены из закаленной стали, то застрелить кого-нибудь из них было невозможно, но по этой же причине они были слишком тяжелы, чтобы держаться на воде, и потому их можно было потопить. От их дыхания веяло дымом и жаром, словно от перегретых покрышек или от драконов. Их следовало почитать, их следовало страшиться и им нужно было беспрекословно повиноваться.
В тот день великий шеф-повар Бомбур Ямбарзал оказался единственным, кто отважился помешать воинствующему проповеднику. Встретившись на улице с новоявленным факиром, он спросил, чем тот, собственно, здесь занимается.
— Вершу волю Господню, — последовал ответ.
Незнакомец никак себя не назвал, когда же Бомбур стал настаивать, тот сказал:
— Можете называть меня Булбул Шах.
Это имя было знакомо даже Бомбуру. Так звали знаменитого святого, который появился в Кашмире в четырнадцатом столетии (то есть в то же время, что и Биби Лалла). Он принадлежал к суфийскому ордену сухравардинов. При рождении ему дали имя Саед Шарафуддин Абдул Рехман, почетное же имя, данное ему в память о муэдзине самого пророка Мухаммеда, было Билал. Впоследствии в народе его стали называть Булбул, то есть Соловей. Никто не знал точно, откуда он был родом: может, из района Тамкастана в Древнем Иране, может, из Багдада, но скорее всего он пришел из Туркестана. Возможно, он спасался от монгольских орд, возможно — нет. Как бы то ни было, ему удалось обратить в ислам узурпатора из Ладхака по имени то ли Ринчин, то ли Ренчан, то ли Ренкана, который в 1320 году захватил власть в Кашмире и приступил к исламизации населения, после чего Кашмир стал считаться исламским государством. В любом случае тот Булбул был мертвецом уже шесть столетий, так что никак не мог стоять теперь перед Ямбарзалом, выдыхая драконов огонь.
— Чепуха какая-то, — произнес Бомбур свойственным ему не терпящим возражений тоном. — Убирайся отсюда. Нам неприятности ни к чему, а с тобой их нам не миновать — стоишь посреди улицы и дерешь горло про адское возмездие!
— Среди неверных бывают разные, — хладнокровно ответствовал чужестранец. — Одни — крупного калибра, они не признают Аллаха и пророка Его; другие — мелочь, вроде таких, как ты; у них внутри пламя веры угасло, и они впали в ересь — стали считать терпимость достоинством, а гармонию путать с мирной жизнью и душевным покоем. Дайте мне остаться или убейте меня — выбор за вами. Только знайте: я не отступлюсь. Я — кузнечные меха, и мое назначение — раздуть пламя вашей веры.