— Сколько осталось до заката, округляя до минут? — спросил я секретаря.
— Сорок три минуты, — ответил из скрытого динамика голос, лишенный всяких признаков пола и каких-либо эмоций.
— Я буду обедать на Восточной Террасе ровно через тридцать три минуты, — сказал я, сверяясь с хронометром. — Закажи мне омаров с жареным картофелем по-французски и капустным салатом, ватрушек, полбутылки нашего шампанского, чашечку кофе, лимонный шербет, самого старого коньяку из моего погреба и две сигары. И еще спроси Мартина Бремена, не будет ли он так любезен лично обслужить меня.
— Да, сэр. Что-нибудь еще?
— Нет.
Потом я отправился обратно в свои апартаменты, сунул кое-какие вещи в дорожную сумку и начал переодеваться. Включив терминал секретаря, я с некоторой внутренней дрожью отдал наконец приказ, который мне давно уже следовало отдать, хотя я все время откладывал этот момент.
— Через два часа и одиннадцать минут, — произнес я, вновь посмотрев на хронометр, — позвони Лизе и спроси, не хочет ли она выпить со мной на Восточной Террасе. Приготовь на ее имя два чека по пятьдесят тысяч долларов каждый. Подготовь также рекомендацию по форме «А». Доставь все это сюда в отдельных незапечатанных конвертах.
— Да, сэр, — последовал ответ, и, пока я возился с запонками, нужные мне документы скользнули в приемную корзину на туалетном столике.
Я проверил содержимое каждого из конвертов, запечатал их и опустил в карман пиджака. Затем отправился по коридору к Восточной Террасе.
Солнце превратилось в огромный багровый шар, зависший над затянутым дымкой горизонтом, грозя раствориться в нем с минуты на минуту. В небе парили золотистые облака, все более розовевшие по мере того, как светило неумолимо спускалось по своей небесной дороге, проходящей меж пиков двух близнецов — Урима и Тумима, которые я специально поместил там, чтобы указывать солнцу путь к ночному приюту. В последние мгновения дня радужная кровь светила омоет туманные склоны гор.
Я уселся за стол под огромным вязом. Как только я коснулся сиденья стула, над моей головой возник силовой барьер, который предохранял меня от падающих сверху сухих листьев, пыли, насекомых и птичьего помета. Через несколько мгновений показался Мартин Бремен, который толкал перед собой сервировочный столик.
— Допрый фечер, сэр.
— Добрый вечер, Мартин. Как твои дела?
— Просто замечательно, мистер Сандоу. А как фаши?
— Я уезжаю.
— О!?
Он расставил тарелки и разложил приборы, снял со столика крышку и начал подавать на стол.
— Да, — произнес я. — Быть может, надолго. Пригубив шампанское, я одобрительно кивнул.
— …Поэтому, прежде чем уехать, хочу тебе кое-что сказать, хотя ты и сам, наверное, это знаешь. Так вот, ты готовишь самые лучшие блюда из тех, что мне когда-либо доводилось пробовать…
— Плаготарю фас, мистер Сандоу. — Его и без того румяное лицо стало пунцово-красным. Он скромно потупил глаза, стараясь сдержать расплывающуюся улыбку. — Я пыл счастлиф слушить фам.
— …Поэтому, если ты ничего не имеешь против годичного отпуска — за мой счет, конечно, плюс дополнительный фонд для приобретения любых рецептов, какие тебя только заинтересуют, — то я перед отъездом позвоню в контору Бурсара и все с ним улажу.
— Когта фы уезшаете, сэр?
— Завтра, рано утром.
— Понимаю, сэр. Очень плаготарен фам. Фесьма заманчифое претлошение.
— …Заодно поищи новые рецепты для себя самого.
— Постараюсь, сэр.
— Наверное, забавно готовить блюда, вкуса которых не можешь даже вообразить?
— О нет, сэр, — запротестовал он. — На фкус-тестеры мошно полностью полошиться. Я часто размышляю, какой фкус у того, что я готофлю, но это ведь как у химика: он не фсегта знает, какофы его химикалии на фкус. Фы понимаете, что я хочу сказать, сэр?
В одной руке он держал корзиночку с ватрушками, другой сжимал ручку кофейника, третьей рукой подавал тарелку с капустным салатом, а четвертой, свободной, опирался на ручку столика. Он был ригелианцем, и имя его звучало что-то вроде «Ммммрт'н Бррм'н». Он выучился английскому от одного немца, который переиначил его имя на свой лад — Мартин Бремен.
Ригелианские повара, если снабдить их специальными вкус-тестерами, готовят лучшие блюда во всей Галактике, хотя сами относятся к ним довольно равнодушно. Подобные беседы мы с Мартином вели уже не раз, и он отлично знал, что я просто шучу, когда пытаюсь заставить его признаться, что человеческая пища наводит его на мысли об отходах — производственных или органических. Очевидно, профессиональная этика не позволяет ему сделать подобное признание, и он возражает мне с подчеркнутой вежливостью. Лишь иногда, когда избыток лимонного, грейпфрутового или апельсинового сока выводит его из обычного равновесия, Мартин признается, что готовить пищу для homo sapiens считается низшим уровнем, до которого только может опуститься повар-ригелианец. Я стараюсь ублажать его, насколько это в моих силах, потому что сам он мне нравится не меньше, чем то, что он готовит. Кроме того, раздобыть повара-ригелианца чрезвычайно трудно, вне зависимости от того, сколько вы готовы ему заплатить.
— Мартин, если со мной что-нибудь случится во время путешествия, я хочу, чтобы тебе было известно — я упомянул тебя в своем завещании.
— Я… Я не знаю, что сказать, сэр.
— Тогда не говори ничего, — усмехнулся я. — Но вряд ли стоит рассчитывать на скорое получение наследства. Я собираюсь вернуться.
Мартин был одним из немногих, с кем я мог разговаривать о подобных вещах. Он служил у меня уже тридцать два года и давным-давно заработал себе хорошую пожизненную пенсию. Все это время его единственной страстью оставалось лишь приготовление пищи, а из всех людей он, уж не знаю почему, с симпатией относился только ко мне. Мартин неплохо бы зажил, помри я вдруг, но не настолько уж хорошо, чтобы подмешать мне в салат муританского яда.
— Взгляни только на этот закат, — решил я сменить тему разговора.
Он смотрел минуту-другую, потом произнес:
— Хорошо фы их потрумянили, сэр.
— Спасибо за комплимент. Можешь оставить коньяк и сигары и быть свободен. Я посижу еще немного.
Оставив сигары с коньяком на столе, он выпрямился в полный рост — во все свои восемь футов, отвесил поклон и сказал:
— Счастлифого пути, сэр. И спокойной ночи.
— Приятных снов, — отозвался я.
— Плаготарю фас, — и он растаял в сумерках.
Когда подул ночной бриз и лягушки вдали затянули баховскую кантату в своих болотах, моя багряная луна, Флорида, взошла в том же месте, куда опустилось усталое солнце. Цветущие по ночам розоодуванчики испускали в бирюзовый воздух вечера свой аромат, звезды рассыпались по небу, словно алюминиевое конфетти. Рубиново-красная свеча тихо потрескивала на столе, омар таял во рту, как масленый, шампанское было ледяным, словно сердце айсберга. Меня охватила какая-то грусть, хотелось сказать окружающему меня миру: «Я вернусь!»
Итак, я закончил с омарами, шампанским, шербетом и, прежде чем плеснуть себе рюмочку коньяку, закурил сигару, что, как мне не раз говорили, является признаком дурного вкуса. В оправдание пришлось произнести длинный тост обо всем, что попалось мне на глаза, и под конец я налил себе чашечку кофе.
Завершив ужин, я поднялся и обошел вокруг того большого сложного здания, которое я называю своим домом. Достигнув бара на Восточной Террасе, я устроился там поудобнее с очередной рюмкой коньяка, не торопясь раскурил сигару, уже вторую за сегодняшний вечер, и стал ждать. Наконец появилась она, принеся с собой, как всегда, запах роз.
На Лизе было что-то мягкое, шелковисто-голубое, пенящееся вокруг нее в свете фонарей, все такое искрящееся и воздушное. На руках у нее были белоснежные перчатки, на груди сверкало бриллиантовое ожерелье. Ее светлые волосы были нежного пепельного оттенка, на бледно-розовых губах играла едва заметная улыбка. Сейчас голова ее была склонена набок, один глаз закрыт, другой прищурен.