— Так значит, вы полагаете, дядюшка Тэнбуи, что на вашу кобылку навели порчу?
— Думаю, навели, — отвечал он задумчиво и, проведя ладонью по лбу, невольно сдвинул шапку набекрень. — Да. Именно так я думаю, сударь, и так оно и есть. Дело в том, что вчера на ярмарке в Креансе я зашел в кабачок, и там сидел один из пастухов-изгоев — чумы нашего края, — из тех, что захотят и наймутся к любому хозяину. Пастух сидел, сгорбившись возле очага, и грел на огне кружку со сладким сидром, а я продолжал торговаться с одним фермером из Каранта. Мы наконец сторговались, ударили по рукам, и тут вдруг мой покупатель говорит, что ему понадобится гуртовщик, чтобы свести бычков в Кутанс, поскольку сам он отправляется в Мюниль-ле-Венгар навестить хворого свояка. Тут пастух, что сидел у очага и пил теплый сидр, возьми и предложи свои услуги. «А кто ты такой, чтобы я тебе своих бычков доверил? — спрашивает фермер. — Вот если знает тебя дядюшка Тэнбуи и поручится, возьму с дорогой душой. Что скажете о парне, мэтр Луи?» — «Коли хотите, можете его взять, — отвечаю я фермеру, — но я, как Понтий Пилат, умываю руки и не приму никаких упреков, если с бычками что случится. Кто поручился, тот и платит, говорит пословица, а я не ручаюсь за тех, с кем незнаком». — «Придется мне поискать другого гуртовщика», — сказал карантинец. Тем дело и кончилось. Теперь-то я припоминаю, что пастух взглянул на меня, и взгляд его был чернее смертного греха. А потом застал пастуха возле конюшни, когда забирал Белянку, чтобы ехать…
Объяснение старины Тэнбуи вполне походило на правду. Лошадка могла охрометь и без порчи: пастух, разозлившись, взял да и воткнул в копыто Белянки иголку или булавку, желая при помощи несчастной животины отомстить хозяину. Так когда-то поступил жестокий мальчуган-корсиканец (я имею в виду Наполеона): он запихнул ружейную пулю в ухо любимого коня своего отца в отместку за то, что тот посмел наказать сына. Однако для моего котантенца налицо была бесовщина: Белянка хромала, а на ноге ни единой царапины!
Дядюшка Тэнбуи поставил фонарь на ближайшую кочку и принялся набивать трубку, не сводя глаз с Белянки, а та, как все страдающие умные животные, инстинктивно наклоняла изящную головку к больной ноге. Спешился и я и тоже стал крошить листы мэрилендского табака, намереваясь набить себе трубочку. Морозец тем временем все чувствительнее покусывал нам щеки.
— Жаль, — начал я, оглядывая голую, без единой былинки землю, на которой даже осенний ветер не сумел отыскать ни одного сухого листка, — жаль, что неоткуда тут взять сушняка, какой обычно валяется под ногами. А то бы развели мы с вами костерок, пока отдыхает Белянка, и согрели бы хоть немного озябшие руки.
— Сушняка! — эхом повторил Тэнбуи. — Да мечтать в наших ландах о сушняке все равно что мечтать среди зимы о зеленом лесе. Нет тут ни того ни другого. Так что дышите на ваши озябшие руки, и дело с концом. Когда в светлые ночи шуаны собирались в ландах на военный совет, они тащили дрова для костра с собой, благо в чащобе, где они прятались, сушняка хватало.
Пышущий энергией здоровяк в рыжей куртке нежданно-негаданно упомянул про шуанов, вместе с которыми, возможно, стрелял из-за изгородей, когда был мальчишкой. Упомянул случайно, мимоходом, но ненароком оброненное слово воскресило передо мной удивительные призраки прошлого, и рядом с ними стерлась и поблекла нынешняя реальность.
Я ведь только что покинул город, где шуанская война оставила глубокий след. Кутанс не забыл еще необычайной драмы, для которой в 1799 году послужил подмостками, — драмы, завершившейся похищением легендарного де Туша, бесстрашного связного князей и принцев: он ждал расстрела на рассвете, но двенадцать отважных рыцарей его похитили.
Бережно, как если бы собирал драгоценный прах, я выискивал мельчайшие подробности этого единственного в своем роде деяния, чудеснейшего среди доблестных проявлений человеческой удали. Я охотился за драгоценными крупицами там, где, как мне казалось, жива была еще подлинная история, далекая от запыленных папок и канцелярий, — изустная история, история, состоящая из историй, рассказанных отцами-очевидцами, сохранившими в груди жар пережитого и с жаром передающих это пережитое своим потомкам, стараясь напечатлеть его огненными буквами в их сердцах и памяти. Недавние мои впечатления были еще так свежи, что случайно оброненное слово «шуаны», да еще при таких диковинных обстоятельствах, мгновенно пробудило мое задремавшее было любопытство.
— Неужели вы участвовали в «совиной войне»? — поторопился я спросить у моего спутника, понадеявшись, что прибавлю еще одну страничку к хронике нижненормандских ночных воителей, которые двигались бесшумно, словно тени, и, сложив ладони рупором, издавали совиный крик, собирая соратников или подавая сигнал к бою.
— Нет, сударь, что вы, — ответил он, раскурив трубку и прикрыв ее медной крышечкой, прикрепленной к чубуку такой же медной цепочкой. — Врать не стану, чего не было, того не было. Мал я тогда был, щенок щенком, а с щенят какой спрос? Зато дед и отец, хоть и были протестантами, шуанствовали вместе с господами. Один из моих дядьев получил возле Сен-Ло под Фоссе, когда они там дрались под началом господина Фротте с синими мундирами, заряд картечи прямо в сгиб руки. А дядька мой ох и живчик был, весельчак отчаянный, хлебом не корми, дай на скрипке поиграть и чтобы девушки плясали. Так вот народ рассказывал, будто вечером после боя дядюшка, несмотря на рану, играл своим товарищам в пустой риге неподалеку от поля боя, где поутру ему так досталось. Ночью они ждали к себе «синяков», но прыгали под развеселую музыку так, словно не было на свете ничего, кроме коротких юбчонок да крепких стройных девичьих ног. Заряженные ружья дремали в углу риги, а мой дядюшка-чертяка, держа скрипку кровоточащей рукой, отчаянно наяривал смычком, точь-в-точь старина Пенибель, без которого не обходился ни один деревенский праздник, — играл, не обращая внимания на рану, а рана наяривала ему свою музыку. И знаете, что случилось потом, сударь? Рука у него так и не выпрямилась. До конца своих дней он словно бы держал в ней скрипку. «Синяки» будто пригвоздили его своей картечью к той самой скрипке, которую он так любил от младых ногтей и до смертного своего часа, а час этот пробил для него еще куда как не скоро. По всей округе его иначе чем Скрипочка не называли.
Родня моего спутника привела меня в искренний восторг, и я, ожидая впереди еще немало увлекательных историй, положил себе вытянуть из почтенного Тэнбуи все, что он только знает о «совиной войне», в которой его близкие принимали столь деятельное участие. И вот я стал расспрашивать его и так и этак, пытаясь разговорить в надежде снять урожай с нивы детских воспоминаний. Мне хотелось оживить в его памяти те рассказы, которыми он наверняка заслушивался долгими зимними вечерами, примостившись на маленькой скамеечке между колен своего достопочтенного батюшки, не отрывая глаз от пылающего очага.
Но меня постигло жесточайшее разочарование. Вот оно, печальное свидетельство человеческой немощи: оказалось, что и память не в силах противостоять разрушительной работе времени! Дядюшка Тэнбуи, сын шуана, племянник героя Скрипочки, получившего рану под Фоссе, позабыл, а может, ничего не запомнил из событий той эпохи, которую — я так считаю — наши отцы освятили собственной кровью. Одним словом, добрый фермер упомянул еще лишь несколько общеизвестных фактов, хорошо знакомых не только ему, но и мне, а больше ни единой крупицей не обогатил ту драгоценную коллекцию воспоминаний, какую я собирал так дотошно и бережно.
Надо сказать, что наша послереволюционная эпоха была ничуть не менее любопытна, чем эпоха 1745 года в Шотландии после поражения при Каллодене[15]. Известно, что битва при Каллодене не была последней и в Шотландии даже после разгрома оставалось еще немало воинов в клетчатых килтах, которые продолжали пусть без надежды на успех, но сопротивляться, как продолжали воевать, потеряв Вандею, «совы» Мэна и Нормандии в серых куртках и платках под шляпой.
15
В 1745 г. в Шотландии внук Якова II Карл Эдуард пытался захватить престол. После поражения в битве при Каллодене он бежал во Францию.