— Прекрасная мысль, — одобрила графиня де Шифрева, поддержав авторитетом хозяйки дома пожелание герцогини. — Расскажите нам о самой чудесной любви, какую вы внушили или пережили и какую хотели бы пережить снова, если бы это было возможно.
— Каждую свою любовь я хотел бы пережить снова, — воскликнул Равила с ненасытностью римского императора, свойственной иной раз и пресыщенным баловням.
Он поднял бокал шампанского, — не дурацкую чашу язычников, из которой пьют теперь шампанское, а тонкий, узкий бокал наших предков, единственно достойное вместилище игристого вина, который назывался «флейтой», возможно из-за волшебных мелодий, какими иной раз, благодаря его игре, наполнялось сердце. Полюбовавшись чудным ожерельем красавиц, сидевших вокруг стола, де Равила выпил шампанское, поставил бокал и с меланхолическим видом, столь неподходящим для этого плотоядного Навуходоносора[47], который если и ел траву, то разве что эстрагон в английском ресторане, сказал.
— И все-таки не могу не признать, что одна любовь мерцает на небосклоне прошлого ярче других, и, уходя от нее все дальше, иной раз думаешь, что отдал бы за нее все на свете.
— Бриллиант на бархате футляра, — задумчиво произнесла графиня де Шифрева, возможно любуясь игрой своего бриллиантового кольца.
— Или сказочный бриллиант из преданий моего народа, — подхватила княгиня Жабль, родившаяся в предгорьях Урала, — поначалу розовый, он с годами чернеет, но черный сверкает даже ярче, чем розовый.
В ее манере говорить была та же странная притягательность, что и в ней самой, недаром в ее жилах текла цыганская кровь. Красавец князь, польский эмигрант, женился на ней по страстной любви, и она стала княгиней — настоящей княгиней, словно родилась в королевских покоях дома Ягеллонов[48].
Ах, какой взрыв чувств вызвало признание Дон Жуана!
— Пожалуйста, расскажите нам эту историю, граф! — стали просить его все в один голос, просить страстно, умоляюще.
От любопытства у дам затрепетали даже завитки на затылках и шеях, красавицы подались к своему божеству и приготовились слушать, кто-то подперев рукой щеку и положив локоть на стол, кто-то откинувшись на спинку стула, прижав к губам раскрытый веер, но глаза, вновь заблестевшие, вопрошающие, испытующие, все устремились к Дон Жуану.
— Ну, если вы и в самом деле настаиваете, — протянул граф с нарочитой небрежностью, прекрасно зная, как распаляет жажду ожидание.
— Настаиваем! — произнесла герцогиня, глядя на лезвие золоченого десертного ножичка, как смотрел бы восточный деспот на лезвие сабли.
— Тогда слушайте, — тихо обронил Дон Жуан все с той же небрежностью.
Само нетерпеливое внимание смотрело на него. Взгляды впивались в рассказчика, глаза его ели. Всякая история любви интересна женщине, но, кто знает, может быть, особое очарование будущей истории состояло в том, что ее героиней могла оказаться одна из красавиц, ожидавших рассказа с таким нетерпением… Все они знали, что де Равила — рыцарь, знали его безупречное великосветское воспитание, поэтому не сомневались, что он обойдется без имен и затенит там, где нужно, слишком прозрачные детали; уверенность в собственной безопасности подогревала желание слушать. Все они жаждали узнать историю лучшей любви Дон Жуана. И неудивительно: каждую красавицу, кроме любопытства, одушевляла еще и надежда.
Тщеславие вновь побудило их к соперничеству, но теперь они соперничали, слившись с воспоминаниями, и надеялись воскреснуть самым прекрасным в памяти мужчины, у которого было их бесчисленное множество. Старый султан вознамерился еще раз бросить платок… но к нему тянулись не руки, — та, которой он будет брошен, молча примет его благодарным сердцем.
Вот с какой надеждой они приготовились слушать, обратив к нему нетерпеливые лица, и он поразил их как громом…
— Я часто слышал от моралистов, посвятивших себя изучению опытов жизни, — начал граф де Равила, — что самая сильная наша любовь не первая и не последняя, как считают многие, а вторая. Но если речь ведется о любви, все рассуждения о ней ложь и вместе с тем правда, впрочем, отвлеченные рассуждения о любви не мой жанр… История, которую вы просите рассказать и которую я расскажу вам, сударыни, случилась в лучшие времена моей молодости. Я уже не был тем, кого называют «молодой человек», но человеком был молодым и находился в том возрасте, о каком мой старенький дядюшка, мальтийский кавалер, говорил, что «есть уже и своя подвода в обозе». Я был полон сил и был связан, как мило говорят итальянцы, с одной дамой, вы все ее знаете и все ею восхищаетесь…
Взгляды, которыми обменялись присутствующие женщины, впитывавшие каждое слово старого змея, надо было видеть — описать их невозможно.
— Она была само совершенство, — продолжал де Равила, — и обладала всеми достоинствами великосветской дамы, какие только можно себе представить: молода, богата, родовита, хороша собой, умна, натура утонченная, артистическая и вместе с тем открытая и непосредственная, если только открытость и непосредственность — достоинства для великосветских дам. Свет отдавал ей должное, а она заботилась лишь о том, чтобы мне нравиться и, посвящая мне все свое время, быть для меня нежнейшей из любовниц и преданнейшей из подруг.
Полагаю, я был не первым, кого она полюбила… Она уже любила однажды, но не мужа, однако любовью добродетельной, платонической; такая любовь развивает сердце, но не наполняет его, помогая набрать силы для следующей, которая неминуемо последует за этой; платоническая любовь — всего лишь упражнение вроде белой мессы, которую служат молодые священники, учась не ошибаться при свершении подлинной святой мессы… Когда я вошел в ее жизнь, она только училась священнодействовать. Я и стал ее святой мессой, и она служила ее с истовостью и торжественностью кардинала.
При этих словах, будто круг по недвижной глади озера, по женскому кругу пробежала самая очаровательная из усмешек, тронув прелестные уста каждой красавицы, до этого серьезно и внимательно слушавшей рассказ. Пробежала всего лишь на миг, но миг был восхитителен.
— Моя возлюбленная была и в самом деле необыкновенна, — продолжал граф. — Я редко когда встречал столько неподдельной доброты, сострадания и других благородных чувств, которые не покидали ее и в страсти, а страсть, как вы знаете, не всегда отличается добротой. Не любила она уловок, не играла в стыдливость и добродетельность, не кокетничала, обычно кокетство и преувеличенная добродетель перепутаны, как нитки под кошачьими коготками… В ней не было ничего кошачьего. Жалкие писаки, отравившие нас своей манерой выражаться, назвали бы ее первобытной стихией, облагороженной цивилизацией; достоинств ее не портил ни один изъян, который иной раз дороже нам всех достоинств.
— Она была брюнеткой? — внезапно спросила герцогиня, очевидно наскучив любовной метафизикой.
— Вы поняли меня, но не до конца, — отозвался де Равила не без лукавства. — Да, у нее были черные волосы, чернее гагата, чернее эбена, и я никогда не видел ничего прекраснее зеркального блеска ее черных волос, сладострастно обнявших округлую головку, но кожа и цвет лица у нее были как у блондинки. Блондинка женщина или брюнетка, нужно судить по коже, а не по цвету волос, — заключил великий наблюдатель, изучавший женщин совсем не для того, чтобы описывать их внешность. — Она была черноволосой блондинкой.
Все светлые головки вокруг стола, бывшие блондинками лишь по цвету волос, чуть-чуть отодвинулись. Очевидно, их интерес несколько поуменьшился.
— Волосы у нее были цвета ночи, а лицо — зари, — продолжал де Равила. — Оно дышало редкостной бело-розовой фарфоровой свежестью, которая, как ни странно, ничуть не пострадала от ночной парижской жизни, какой вот уже много лет жила его хозяйка, а надо сказать, что ночная жизнь сожгла немало роз в пламени своих канделябров. Но ее розы, казалось, только ярче разгорались от этого пламени и цвели восхитительно алым цветом на щеках и губах, удивительно красиво сочетаясь с рубином, который она обычно носила на лбу, — в те времена модницы украшали себя фероньерками. Сияющий рубин, ослепительно сияющие глаза, чей блеск мешал различить их цвет, казались тремя драгоценными камнями! Крупная, крепкая, величественная, она родилась, чтобы стать женой полковника кирасиров, но муж ее в те времена командовал лишь эскадроном легкой кавалерии… По рождению аристократка, она отличалась несокрушимым здоровьем крестьянки, пьющей солнце всей кожей, и жар выпитого солнца горячил ей и кровь, и сердце — да, да, всегда отзывчивая, всегда готовая… Но вот неожиданная странность! Сильная, простодушная женщина с темпераментом чистым и пламенным, как кровь, что румянила ей щеки и делала розовыми руки, была — поверите ли? — неуклюжа в ласках…