— Неужели у них нет детей, доктор? — спросил я.
— Хм! Думаете, нашли изъян, понадеялись, что именно так отыгралась на них судьба или наказал Господь Бог? Да, детей у них нет. Я и сам скоро понял, что их не будет, слишком сильное пламя сжигает все без остатка, в нем нет созидающей силы. Как-то я спросил Отеклер: «Госпоже графине не грустно оттого, что у нее нет детей?» — «Я их никогда не хотела, — величественно ответила она. — Тогда бы я меньше любила Серлона. Дети, — прибавила она с оттенком пренебрежения, — созданы в утешение несчастливым женщинам».
И на этих словах — для доктора Торти многозначительных — он оборвал свою историю.
Меня интересовала не только история, но и рассказчик, и я заметил:
— Даже Отеклер — убийца не лишена притягательной силы. Не будь она отравительницей, я понял бы Серлона.
— Думаю, понимаете, хоть она и отравительница, — усмехнулся доктор и прибавил: — Я тоже.
Подоплека одной партии в вист
— Вы рассказали свою историю в насмешку, сударь?
— А вы, сударыня, разве не знаете кружевного плетения названием «заблуждение»?
Прошлым летом я провел как-то вечер в гостиной баронессы Маскранни. Баронесса одна из тех редких в Париже дам, которые ценят исконное французское остроумие, она распахивает двери своего салона — хватило бы одной створки — тем из нас, кто еще понимает в нем толк. В последнее время, как известно, все дорожат не остроумием, а гордецом интеллектом, ломакой и притворой. Баронесса по мужу принадлежала к очень древнему и славному роду, берущему свое начало в Граубюндене, восточном кантоне Швейцарии. На ее червленом гербовом щите, как известно, три змеевидных пояса, сверху серебряная орлица с распростертыми крыльями, справа серебряный ключ, слева серебряный шлем, а в центре на лазоревом поле золотая лилия; все символы были дарованы европейскими монархами в благодарность за услуги, оказанные семейством Маскранни в разные исторические эпохи. Не будь государи Европы заняты множеством других дел, они бы украсили столь благородно перегруженный щит новым символом за героические усилия, которые прилагает баронесса, пытаясь спасти вырождающееся искусство беседы, этой дочери абсолютной монархии и аристократической праздности.
Тонкий ум баронессы и достойное ее родовитости обхождение придали ее салону очарование Кобленца[73], приютившего нашу знать, а заодно и традиционное для французов искусство беседы, где еще может сверкать их прославленное остроумие — увы! — вытесненное за пределы Франции практичной деловитостью новых времен. В салоне графини всячески поддерживали эту лебединую песнь, готовую вот-вот умолкнуть. У нее в гостиной — во всем Париже найдется всего два или три таких дома, где хранят величайшее на свете умение вести разговор, — не бросали хлестких фраз, не произносили монологов. Газетные статьи, речи политиков — примитивные матрицы, штампующие мысли в XIX веке, — не упоминались в этих беседах. Собеседники не нуждались в них, умея обойтись чарующе тонким или глубоким замечанием, сказанным к месту, порой одной только интонацией или гениально найденным жестом. Благодаря благословенному салону баронессы я узнал о могуществе — раньше я и не подозревал о нем — односложных ответов. Сколько раз я дивился, с каким несравненным талантом посылали их или роняли; мадемуазель Марс[74], несравненная мастерица односложных ответов на сцене, была бы посрамлена, имей она возможность появиться в гостиной Сен-Жерменского предместья: знатная дама никогда не переутончит тонкой реплики, как актерка, играющая на сцене пьесу Мариво[75].
Однако погода в тот вечер не располагала к односложности. Когда я вошел в гостиную, в ней уже сидело немало «задушевных друзей», как называла завсегдатаев салона баронесса, ведя по обыкновению оживленный разговор. Словно экзотические цветы, украшающие яшмовые вазы гостиной, «задушевные друзья» баронессы были родом из разных стран, но все они — англичане, поляки, русские — беседовали по-французски и не различались ни складом ума, ни манерами, принадлежа одному сословию — аристократии. Не знаю, с чего начался разговор, но, когда я вошел, говорили о романах. Говорить о романах — все равно что размышлять о собственной жизни. Думаю, не нужно объяснять, что великосветские господа и дамы не щеголяли ученостью, рассуждая о литературных достоинствах книг. Суть вещей, а не форма занимала собравшихся людей. Высокопоставленные моралисты каждый по-своему изведали жизнь, изведали страсти и за легкими речами и внешним спокойствием таили немалый житейский опыт. Особенности человеческой натуры, нравы да и сама по себе история занимали их в романах. Не больше. Но возможно, ничего другого в романах и нет…
Разговор, похоже, начался давно: блеск в глазах свидетельствовал, что интерес разгорелся всерьез. Мягко подстегивая друг друга репликами, собеседники с увлечением плели пенистое кружево беседы. Несколько живых душ — я насчитал в гостиной три или четыре — сидели молча, одна склонив голову, другие задумчиво разглядывая кольца на руках, сложенных на коленях. Возможно, они пытались въяве увидеть грезы, что так же нелегко, как ощущение сделать мыслью. Под шумок беседы я проскользнул незамеченным и встал позади красавицы княгини Даналья, изумляющей белизной своих нежных плеч. Прижав к верхней губке сложенный веер, она слушала, как слушают только дамы высшего света, потому что умение слушать считается там особым очарованием.
День клонился к вечеру, розовый цвет понемногу переходил в черноту, как цветущая розой жизнь. Мужчины и женщины, расположившись в живописно небрежных позах, были полны внимания и казались в полутьме гостиной прекрасной гирляндой — скорее живым браслетом с застежкой в виде возлежащей Клеопатры: на нее походила хозяйка дома своим египетским профилем, всегда возлежавшая на кушетке. В приоткрытую балконную дверь виднелся кусочек неба и на нем — силуэты нескольких человек, вышедших на балкон. Воздух был так чист, а набережная Д’Орсэ так безлюдна, что и на балконе слышалось каждое слово, произносимое в гостиной, хотя приспущенные занавеси могли бы утаить в своих складках если не голос, то интонации говорившего. Когда я узнал рассказчика, то не удивился вниманию, с каким его слушали: поддерживал его неподдельный интерес, а не привычная светская учтивость, какой дарят друг друга, готовя про себя свою реплику. Не удивился и смелости, с какой говорящий удерживал внимание так долго, что не поощрялось в этой гостиной, отличавшейся безупречным тоном.
Говорил самый блестящий из говорунов в королевстве беседы. Лестный отзыв не стал для него прозвищем, но вполне мог бы сделаться званием, если бы… Простите, если бы он не заслужил звания на совсем ином поприще… Злословие и клевета, близнецы, которых не отличить друг от друга, выворачивающие все наизнанку, царапающие ядовитыми коготками слева направо, как если бы писали на иврите, любили нашептывать, что он был героем не одной любовной истории. Однако вряд ли он задумал рассказать какую-нибудь из них…
— Самые невероятные романы, — говорил он, пока я устраивался на подушках канапе по соседству с чарующими плечами княгини Даналья, — случаются в жизни, мы задеваем о них локтем, мы о них спотыкаемся, проходя мимо. Каждый из нас может припомнить что-то подобное. Роман — явление более обыденное, чем история. Я не имею в виду тех, что стали воистину катастрофой, трагедией, бурей чувств, разыгравшейся на глазах его величества Общественного Мнения. Однако, кроме редких извержений, потрясающих лицемерное в прошлом и трусливое в настоящем общество, каждый из нас был очевидцем губительной страсти, разрушившей чью-то судьбу. Каждый видел, как разбивается чье-то сердце, а жизнь своей многоголосицей заглушает его последний глухой стук, похожий на падение жертвы, сброшенной в каменный мешок. К роману можно отнести слова Мольера о добродетели: «Черт побери! Где она только не гнездится?!» И роман, и добродетель обнаруживаются иной раз там, где их и не предполагали! Вот я, например, когда был маленьким, видел… Нет, слово «видел» не годится, — я догадался, почувствовал, что разыгрывается одна из тех жесточайших, ужасающих драм, которые не нуждаются в публике, хотя герои ее постоянно на людях. Паскаль говорил: «Какой бы ни была замечательной комедия в начале и в середине, в последнем акте непременно кровь», такой была и эта, но разыгрывалась она при закрытых дверях, за плотным занавесом, именуемым частной жизнью. Исход подобных драм, потаенных, нутряных, в которых кровавый пот выступает не снаружи, а изнутри, всегда особенно страшен, он воздействует на воображение, врезается в память с необыкновенной силой оттого, что все происходило не на ваших глазах. Воображаемое впечатляет во сто крат сильнее, чем хорошо известное. Думаете, я не прав? Уверяю, адское пламя, мелькнувшее в подвальном окне, напугает больше, чем панорама преисподней, увиденная с высоты птичьего полета.