У второго из приятелей, не вышедшего ростом, плечи были как у грузчика, а подвижное лицо отличалось длинным носом, чувственным ртом и совершенно лишенными радости глазами. Этого шестнадцатилетнего искреннего, но скрытного мечтателя с приступами внезапной живости, идеалиста и неудачника, звали Рютбёфом. Он пылал взыскательной страстью к поэзии, восхищавшей брата Флори.
Наконец, третий, тощий и гибкий, как уж, смеющийся от любого пустяка, удивляющийся всякой мелочи, выставлял напоказ свою рыжую шевелюру жителя Севера и кожу цвета копченого окорока. Это был Гунвальд Олофссон, норвежец, покинувший свою страну сосен и фиордов ради учебы в Париже. Подобно Арно, он с энтузиазмом вгрызался в курс теологии, который в университете читал Альбер ле Гран, блестящий педагог и ученый, идол, на которого молились все четверо друзей, да и вся студенческая молодежь.
— Голубочки чувствуют себя превосходно, дорогой брат, — с живостью ответила Флори на полунасмешливый, полузаговорщицкий вопрос Арно, — они находят восхитительным это утро!
— Надеюсь, что роль утра в этом самая малая!
Артюс Черный так бесстыдно смотрел ей прямо в глаза, что она с досадой почувствовала, как покраснела с головы до ног. Инстинктивно желая найти опору в Филиппе, она повернулась к нему. При этом глаза ее снова встретили взгляд Гийома, в котором читалось такое волнение, что Флори вновь ощутила растущее замешательство.
Неожиданно она решила, что перед нею человек, терзаемый какой-то мукой, почувствовала к нему жалость, тут же улыбнулась Филиппу и перестала об этом думать.
— Черт побери, шурин, — заговорил тот, прижимая к себе руку жены, — вам тоже пора жениться. Это самое лучшее, что можно извлечь из жизни!
— Кто знает? Уж позвольте мне повременить с этим до получения монашеского сана. Как осторожный наблюдатель, я хочу увидеть всю последовательность событий, чтобы составить собственное мнение на этот счет, — ответил Арно. — Боже мой! Ведь это пока лишь первые шаги! Вернемся к этому через несколько лет.
— У нас ничто не изменится. Что до меня, то я готов в этом поклясться. Разве я не прав, дорогая?
— Да услышит вас Бог, сердце мое, и да внемлет вашей мольбе! Не вернуться ли нам домой, позавтракать?
— С удовольствием. Прощайте, друзья. Гийом, мы на тебя рассчитываем. После вечерни ждем тебя к ужину у метра Брюнеля.
Не выслушав ответа, Филипп обнял Флори за талию, коротким жестом попрощался с кузеном, и они направились к улице Писцов. Студенты скрылись в толпе.
Гийом постоял в неподвижности на паперти Сен Северен. Он следил глазами за белокурым шиньоном, сиявшим в утреннем свете, как яркая корона, венчая голову молодой женщины. Поворот улицы скрыл ее от его глаз. Память вернула его ко дню свадьбы.
Как только он вошел в большую залу, где собравшаяся вокруг невесты семья ожидала момента отбытия в церковь, как только он увидел наряженную к церемонии бракосочетания девушку, она его очаровала. Когда она с жестом, полным грации, веселости, полная жизни, повернулась в его сторону, он почувствовал что-то, похожее на удар молнии.
«Никогда не думал, что страдания любви могут быть столь жестоки в физическом смысле, ранящими сердце так же сильно, как и душу. На что же мне решиться? Избегать ее? Преследовать? Пойти ли мне на этот ужин? Или не ходить?»
Он машинально спустился по ступеням паперти и, смешавшись с толпой, направился на улицу Ла-Гарп, где жил Йехель бен Жозеф, иначе господин Вив, один из самых ученых, самых уважаемых людей своего времени.
С тех пор как покойный король Филипп Август изгнал евреев из Парижа, а позднее сам же разрешил им вернуться исходя из финансовых соображений, их община рассыпалась. Жившие раньше в самом сердце Ситэ, в кварталах Вьей-Жюиври, некоторые иудеи поселились теперь невдалеке от Центрального рынка, на правом берегу, либо в еще большем числе на горе Сент-Женевьев, где им отвели участки земли вдоль Гарпской дороги. Там они построили синагогу, талмудистские школы и разбили новое кладбище.
Уроженец города Mo, Йехель бен Жозеф управлял пользовавшейся в Париже самой высокой репутацией талмудистской школой. Отец Гийома, знавший его с того времени, когда они, провинциальные студенты, вместе жили в Париже, сохранил самые дружеские отношения с Йехелем. Поэтому было совершенно естественно, что его сын в свои студенческие годы жил у того на улице Ла-Гарп. Приезжая в Париж уже после смерти отца, он по старой памяти всегда останавливался у этого просвещенного человека, эрудита, чей любознательный ум, направленный на фундаментальные исследования, был как бы создан для самых сложных наук. На первых порах просто знакомый, господин Вив стал другом и советчиком молодого человека.
«Сказать ли ему о том, что со мною произошло? Сомневаюсь. Если на его эрудицию, на способность к умозрительным построениям, на его знания можно с полной уверенностью положиться, то все, что касается любви, ему, вероятно, совершенно чуждо. Может быть, ему и приходится порой отдавать дань галантности, но такого неукротимо страстного желания, которое владеет мною, он наверняка не поймет.
Да, я пойду вечером к ужину на улицу Бурдоннэ. Прежде всего для того, чтобы войти в роль, которая отныне будет моей, ну и чтобы — а в этом я должен себе признаться, если не хочу себя обманывать, — чтобы еще раз оказаться рядом с нею. Я должен ее видеть, приблизиться к ней. Во что бы то ни стало».
III
Когда Жанну и Мари отвели в небольшую школу, где их, правда с разными результатами, обучали грамматике и литературе, счету и музыке две учительницы, а Кларанс вернулась в доминиканский монастырь совершенствовать свои знания латыни, теологии, живых языков, астрономии и отчасти медицины, Матильда по возвращении из церкви умеренно позавтракала с мужем в своей комнате и теперь готовилась вместе с ним выйти из дому.
Она отдала Тиберж ля Бегин необходимые распоряжения на весь день, проверила запасы мяса, рыбы, пряностей, купленных экономкой рано утром на Центральном рынке с расчетом на обед и ужин, и, успокоенная, взяла под руку метра Брюнеля, и они оправились на улицу Кэнкампуа.
Именно на этой улице галантерейщиков и ювелиров дед Этьена еще в прошлом веке открыл, а затем и сделал процветающей свою ювелирную мастерскую. Ее дополняла еще одна лавка-мастерская, почти исключительным назначением которой была торговля, она была более изысканно отделана, чем первая, и была построена на Большом мосту.
Сама дочь ювелира, Матильда работала вместе с мужем, когда он находился в Париже, и одна, когда он переезжал с одной ярмарки на другую, проходивших во Фландрии, в Шампани, в Лионе или же на юге Франции. Она любила это ремесло, любила рисовать эскизы крестов, потиров, украшений, блюд, больших ваз, кубков, подбирать камни для орнаментов, наблюдать за работой учеников, в числе которых был пока еще и ее младший сын, шестнадцатилетний Бертран, давать советы подмастерьям и клиентам — словом, заниматься всем тем, в чем состоит работа ювелира. Эти ее склонности, общие с мужем интересы были, несомненно, одной из самых прочных связей между обоими супругами.
Матильда в часы плохого настроения, случалось, жалела об этом союзе, заключенном, когда ей было всего четырнадцать лет, по порыву сердца, который был, скорее всего, вовсе не ожидавшейся любовью, а скорее восхищенным влечением, в котором девочка-подросток призналась опытному мужчине, другу отца. Зато она всегда высоко ценила долгие часы, проводимые рядом с Этьеном за работой с золотом.
Матильда с мужем неторопливо шагали по улице Ферроннери вдоль стены кладбища Инносан. По другую ее сторону с некоторых пор по разрешению короля расположились жестянщики.
Это была узкая улочка, запруженная прохожими, шумная, полная звона от ударов молотками по наковальне и скрежета ножовок по металлу.
Этьен Брюнель был несколько более массивным, чем жена, отяжелевшим к подступавшему шестидесятилетию мужчиной; вся осанка тяжело шагавшего ювелира говорила о былой силе, а лицо с мясистым носом, размягчившимся подбородком, утратившим твердость ртом, обрамленным двумя резкими морщинами, еще хранило черты человека с твердым характером, жизнелюбивого при всех обстоятельствах — и в борьбе, и в удовольствиях. Теперь же из самой глубины серых глаз порой поднималась тревога, страх, которые мало кому удавалось заметить, настолько бдительной оставалась его воля, натренированная на то, чтобы глаза не выдавали истинных чувств.