— А ну вас к…! Стервы…
И, вытянув руки вдоль тела, лег поперек рельсов.
Уже дышали, гукая, деревья, и, как пена, над ними оторвался и прыгал по верхушкам желто-багровый дым.
Васька повернулся вниз животом. Смолисто пахли шпалы. Васька насыпал на шпалу горсть песку и лег на него щекой. Песок был теплый и крупный.
Неразборчиво, как ветер по листве, говорили в кустах мужики. Гудели в лесу рельсы…
Васька поднял голову и тихо бросил в кусты:
— Самогонки нету?.. Горит!..
Палевобородый мужик на четвереньках приполз с ковшом самогонки. Васька выпил и положил ковш рядом.
Потом поднял голову и, стряхивая рукой со щек песок, посмотрел: голубые гудели деревья, голубые звенели рельсы.
Приподнялся на локтях. Лицо стянулось в одну желтую морщину, глаза — как две алые слезы…
Мужики молчали.
Китаец откинул винтовку и пополз вверх по насыпи.
— Куда? — спросил Знобов.
Син Бин-у, не оборачиваясь, сказал:
— Сыкуучна-а!.. Васика!
И лег с Васькой рядом.
— Нет, ты обожди, китай-человек! — сказал быстро Вершинин. — Васька лег и лежать будет обязательно. Он за свою землю лежит. За свою!..
Син Бин-у приподнялся. Не покидая насыпи, убедительно, горячо и страстно говорил он оттуда Вершинину:
— О ты… ты есть настоясий силовеке!.. Я ваш народ хочу показать!.. Сердце — мой народ показать!..
Волнуясь, стараясь вникнуть в смысл слов китайца, Вершинин поспешно допытывался:
— Уваженье, что ли, хочешь показать?
Китаец обрадовался, что Вершинин его понимает. Син Бин-у быстро говорил:
— Да-да! Уваженье китайски народа русски народа!
Тогда Вершинин сказал Ваське:
— Китаец уваженье Расее хочет показать. Понял, Василий? Не мешай ему. Он великую свою душу хочет показать!
И, помолчав немного, подумав, строго приказал:
— Иди сюда, Васька.
— Не могу! Не пойду я отсюда, Никита Егорыч!
— Иди сюда, Василий! — еще строже проговорил Вершинин. — Я тебе другое, тоже сильное дело найду. Твоя жизнь потребуется. Иди.
— Да что же это, братцы? — стоная, оглядываясь в негодовании вокруг, сползал нехотя с насыпи Васька.
Син Бин-у был один.
Голова его пощупала шпалы. Оторвалась от них и, качаясь, поднялась над рельсами… Оглянулась.
Подняли кусты молчаливые мужицкие головы со ждущими, голодными глазами.
Син Бин-у лег.
И еще потянулась голова — вверх, и еще несколько сот голов зашевелили кустами и взглянули на него.
Китаец лег опять.
Корявый мужичонко крикнул ему:
— Ковш тот брось суды, манза!.. Да и ливорвер-то бы оставил. Куды тебе его?.. Ей!.. А мне сгодится!..
Син Бин-у вынул револьвер, не поднимая головы, махнул рукой, будто желая кинуть в кусты, и вдруг выстрелил себе в затылок.
Тело китайца тесно прижалось к рельсам.
Сосны выкинули бронепоезд. Был он серый, квадратный, и злобно-багрово блестели зрачки паровоза. Серой плесенью подернулось небо.
И труп китайца Син Бин-у, плотно прижавшийся к земле, слушал гулкий перезвон рельсов…
Смерть капитана Незеласова
Прапорщик Обаб остался лежать у насыпи, в травах, мертвый.
Капитан Незеласов был в купе, побежал на паровоз, обошел вагоны. И всем казалось, что он не торопится, хоть и говорил, проглатывая слова:
— Пошел!.. Пошел!..
На смену прибежал помощник машиниста. Мешаясь в рычагах, обтирая о замасленную куртку руки, сказал:
— Сейчас… нельзя так… смотреть!..
Закипели водопроводные краны.
Разыскивая в паровозном инструменте зубило, узкогорлый артиллерист зашиб голову и вдруг от боли закричал.
Незеласов, пригибаясь, побежал прочь:
— Ну вас к черту… к черту!..
Поезд торопился к мосту, но там, на рельсах, за три версты лежали бревна, огромная лиственница. И мост почему-то казался взорванным.
Бронепоезд, лязгая буферами, отпрыгнул обратно и с визгом понесся к станции. Но на повороте в лес, где убили Обаба, были разобраны шпалы…
И на прямом пути стремительно взад и вперед — от моста до будки стрелочника было шесть верст, — как огромный маятник, метался взад и вперед капитан Незеласов.
Били пулеметы, били вагоны пулеметами, пулеметы были горячие, как кровь…
Видно было, как из кустарника подпрыгивали кверху тяжело раненные партизаны. Они теперь не боялись показаться лицом.
Но тех, кто был жив, не было видно; так же гнулся золотисто-серый кустарник и в глубине темнел кедр. Временами казалось, что бьет только один бронепоезд.
Незеласов не мог отличить лиц солдат в поезде. Угасали лампы, и лица казались светлее желтых фитилей.
Тело Незеласова покорно слушалось, звонко, немного резко кричала глотка, и левая рука тискала что-то в воздухе.
Он хотел прокричать солдатам какие-то утешения, но подумал:
«Сами знают!»
И опять почувствовал злость на прапорщика Обаба.
Ночью партизаны зажгли костры. Они горели огромным молочно-желтым пламенем, и так как подходить и подбрасывать дрова в костер было опасно, то кидали издали, и будто костры были широкие, величиной с крестьянские избы. Бронепоезд бежал среди этих костров и на пламя усиливал огонь пулеметов и орудий. Так по обеим сторонам дороги горели костры, и не видно было людей, а выстрелы из тайги походили на треск горевших сырых поленьев. Капитану казалось, что его тело, тяжелое, перетягивает один конец поезда, а он бежал на середину и думал, что машинист уйдет к партизанам, а в будке машиниста, что позади, отцепляют солдаты вагоны на ходу.
Капитан, стараясь казаться строгим, говорил:
— Патронов… того… не жалеть!..
И, утешая самого себя, кричал машинисту:
— Я говорю… не слышите, вам говорят!.. Не жалеть патронов!
И, отвернувшись, тихо смеялся за дверями и тряс левой рукой.
— Главное, капитан… стереотипные фразы… «Патронов не жалеть!..»
Капитан схватил винтовку и попробовал сам стрелять в темноту, но вспомнил, что начальник нужен как распорядитель, а не как боевая единица. Пощупал бритый подбородок и подумал торопливо:
«А на что я нужен?»
Но тут:
«Хорошо бы капитану влюбиться… бороду завести в пол-аршина!.. Генеральская дочь… карьера… Не смей!..»
Капитан побежал на середину поезда.
— Не смей без приказания!
Бронепоезд без приказания капитана метался от моста — маленького деревянного мостика через речонку, которого почему-то не могли взорвать партизаны, — и за будку стрелочника, но уже все ближе навстречу, как плоскости двух винтов, ползли бревна по рельсам, а за бревнами мужики.
В бревна били пули, навстречу им стреляли мужики.
Бронепоезд, слепой, боясь оступиться, шел грудью на пули, а за стенками из стали уже перебегали из вагона в вагон солдаты, менялись местами, работая не у своих аппаратов, вытирая потные груди, и говорили:
— Прости ты, господи! Пропали…
Незеласову было страшно показаться к машинисту. И, как за стальными стенками, перебегали с места на место мысли, и когда нужно было приказать что-нибудь нужное, капитан бранился:
— Сволочи!..
И, однако, нужного слова не находилось. Казалось, оно дрожит в мускулах ног, в локтях рук, покрытых гусиной кожей… и нет!
Капитан прибежал в свое купе. Коричневый щенок спал клубком на кровати.
Капитан замахал рукой:
— Говорил… ни снарядов, ни жалости!.. А тут сволочи… сволочи…
Он потоптался на одном месте, хлопнул ладонью по подушке, щенок отскочил, раскрыл рот и запищал тихо. Капитан наклонился к нему и послушал.
— И-и-и!.. — пищал щенок.
Капитан схватил его, сунул подмышку и с ним побежал по вагонам.
Солдаты не оглядывались на капитана. Его знакомая широкая, но плоская фигура, казавшаяся сейчас какой-то прозрачной, пробегала с тихим визгом. И солдатам казалось, что визжит не щенок, а капитан. И не удивляло то, что визжит капитан.
Но визжал щенок, слабо царапая мягкими лапами френч капитана.