Румяное женское лицо показалось в окошечке:
— Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
— Говорят, не расстреливают — палками…
— Что? — спросило румяное лицо.
— Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
— Может… все может… Но ведь я думаю…
— Как?
— Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только…
— Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
— Капитан, арестованного прихватите!
Рыжебородый мужик сидел в бронепоезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Один солдат приказал до расстрела:
— А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
Обвыклым движением мужик сдернул сапоги.
Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
Обаб принес в купе щенка — маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
— Зачем вам? — спросил Незеласов.
Обаб как-то не по-своему ухмыльнулся:
— Живность. В деревне у нас скотина. Я — уезда Барнаульского.
— Зря… да, напрасно, прапорщик.
— Чего?
— Кому здесь нужен ваш уезд? Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.
— Ну? — жестоко проговорил Обаб.
И, отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
— Как таковой… враг революции… выходит, подлежит уничтожению. Уничтожению!
Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
— Ерунда! Мы их в лапшу искрошим!
На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый, больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных, немощных листьев с кленов.
Тоскливо пищал щенок.
Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо, по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица, и капитан брызгал словами:
— Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то не признававший дисциплины тихо скулит у пулеметов, у орудий.
Они торопливо оглядывались.
Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам к востоку, к городу, к морю.
Син Бин-у направили разведчиком.
В плетенную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семечек, на дно положил револьвер и, продавая семечки, хитро и радостно улыбался.
Офицер в черных галифе с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его глазам и торопливо спросил:
— Кокаин есть?
Син Бин-у плотно сжал колпачки тонких, как шелк, век и, точно сожалея, ответил:
— Нетю!
Офицер строго выпрямился:
— А что есть?
— Семечки еси.
— Жидам продались, — сказал офицер, отходя. — Вешать вас!
Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
— У нас в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный, китайскому арбузу далеко.
— Шанго, — согласился китаец.
— Домой охота, а меня к морю везут, видишь?
— Сытупай.
— Куда?
— Домой.
— Устал я. Повезут — поеду, а самому идти — сил нету.
— Семичика мынога.
— Чево?
Китаец встряхнул корзинку. Семечки сухо зашуршали, запахло золой от них.
— Семечики мынога у русика башку. У-ух… Шибиршиты…
— Что шебуршит?
— Семичика, зелена-а…
— А тебе, что же, камень надо, чтоб в голове-то лежал?
Китаец одобрительно повел губами и, указывая на серый френч проходившего плоского офицера, спросил:
— Кто?
— Капитан Незеласов это, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
— Шанго… Пу шанго…
— Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
— Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:
— Наторговал?
Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы с перрона жадно и тоскливо посмотрели на него, зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана, и когда он вытирал слезы, видно было — руки у него маленькие и чистенькие.
Солдатик прошел мимо, с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь водой.
— Житьишко! — сказал он любовно.
Китаец в гаолянах говорил что-то шепотом русоглазому парню.
Ночью стало совсем душно. Духота густыми, непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов, и, как теплую воду, ее ощущали губы, и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой, как мокрая глина, тоской.
Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу — тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно, жалко ревет.
А сзади наскакивают горы, лес. Наскочат и раздавят, как овца жука.
Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщового мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, смущенно докладывая:
— С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
Обаб молчал, хватая корзину, и узловатыми пальцами вырывал хлеб и, если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.
Спустив щенка на пол и следя за ним мутным, медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.
Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь, точно заклепывали…
У себя в купе, жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:
— Прорвемся… к черту!.. Нам никаких командований… Нам плевать!..
Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд — и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников, и так же, забитый полями, ветром и морем, жил на том конце рельсов непонятный и страшный в молчании город.
— Прорвемся! — выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Незеласову:
— Уходите!.. Уходите!..
Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
— Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы все-таки…
Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
— У красной черты… Видите?
Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о «красной черте». За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
Нехорошо пахло углем и маслом.
Вспоминались бунтующие рабочие.
Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам, крича:
— Стреляй!..
Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулемета и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
Явился Обаб. Губы жирные, лоб потно блестел. Он спрашивал одно и то же:
— Обстреливают? Обстреливают?
Капитан приказывал:
— Отставь!
— Усните, капитан!
Все в поезде бегало и кричало — вещи и люди. И серый щенок в купе прапорщика Обаба тоже пищал.
Капитан торопился закурить сигаретку.