— Консилиум оформляет, — шепнул Голубеву майор Дин-Мамедов. — Да, да. По себе знаю. Так же в прошлом году со мной было.
Следующим был приглашен в кабинет Аркадий Дмитриевич Брудаков.
— Малый хурал собран, — прошептал майор Дин-Мамедов, иронически передернув толстыми губами.
Затем в кабинет вызвали подполковника Гремидова. Он на секунду задержался возле Голубева, разгладил усы, сказал шутливо:
— С начальником вздумали спорить, а? — и добавил серьезно: — Ничего.
Голубев подошел к окну. Небо на востоке горело алым светом. Крыши домов, покрытые первым снегом, блестели особенно ярко. Из высоких труб электростанции валил черный дым. Меж двух труб висело солнце — раскаленный огненный шар. И, глядя на солнце, на снег, на залитый багрянцем город, Голубев вдруг почувствовал в себе силы. «Ничего, — повторил он слова Гремидова. — Я все-таки попробую доказать свою правоту. Только бы поскорее. Чем больше медлить, тем труднее будет спасти больного. Если он в самом деле не доверяет мне, пусть скажет, пусть переведет больного к другому врачу. Черт с ним, с моим самолюбием! Важно, чтобы операция состоялась, чтобы человек поправился».
Наконец и его вызвали к начальнику.
— Ну, — наказал майор Дин-Мамедов, — говори убедительно. Как можно убедительнее и смелее. Налетай, как орел на ягненка. Песков этого не любит. Он привык, что его слово — закон. А ты не бойся.
Голубев одернул халат и с решительным видом вошел в кабинет.
Сто седьмая гвардейская торжествовала: Сухачева оставили в палате.
— Наш доктор — правильный человек, — рассказывал Хохлов. — Как только мы ему доложили, он раз — и к майору Бойцову, два — и к начальнику.
Дальнейшее всем было известно. Да и представить себе никто не мог, чтобы Сухачева вдруг перевели в другую палату. За трое суток к нему привыкли. Попечение о нем и дежурство около него все считали своим долгом. Но товарищей теперь огорчало другое — состояние Сухачева. Просыпаясь, они спрашивали друг у друга: «Ну, как он?» и первый делом спешили к его кровати.
Сухачев полулежал на подушках, дышал часто и шумно, губы пересыхали, он облизывал их и просил пить.
Кольцов отдал ему свое брусничное варенье. Всю ночь Сухачева поили кисленьким чаем, а утром из столовой принесли графин морса. Василиса Ивановна разрешила ему не более двух глотков:
— Нельзя, сынок, не полагается.
Сухачев закрывал глаза, стонал и на короткое время забывался. Ему представлялись родные места. По дороге на Прохоровку, у высокой сосны, прямо из горы бьет ключ. Вода студеная — зубы ломит.
— Пить… пить…
— Нельзя, сынок, не полагается.
— А что, Никита, если нам письмо написать? — шепотом спросил Хохлов.
— Куда это?
Хохлов кивнул в сторону Сухачева.
— Может, мать вызвать! Тяжеловат парнишка.
— Поправится.
Хохлов спорить не стал, но взял из тумбочки блокнот и уселся за письмо.
Дверь в палату распахнулась. Показалась группа врачей все в белоснежных халатах.
Сухачев открыл глаза. Несколько секунд он смотрел, ничего не понимая, затем остановил взгляд на Пескове, откинул голову и замахал перед лицом рукой, точно рассеивая дым.
— Боится, бедняга, — посочувствовал Хохлов.
К больному подошел Голубев, положил ему руку на лоб, что-то сказал. Сухачев успокоился, обмяк, безразлично дал себя выслушать.
Первым слушал доктор Талёв.
— Ишь, отпыхивается, словно чай пьет, — Хохлов недовольно шмыгнул носом.
Аркадий Дмитриевич Брудаков начал осмотр с улыбок: одна — начальнику, другая — Голубеву, никого не обидел. Потом он постучал пальцем по груди больного, будто поклевал его легонько, приложил трубку к сердцу — и готово. Снова улыбка Голубеву, деликатный поклон начальнику.
— Балерина, — прошептал Хохлов.
— Да, этот через игольное ушко пролезет. Подполковник Гремидов слушал больного дольше всех.
Он просил нянечку повернуть больного на бок, посадить. Сухачев морщился: усы щекотали грудь, но он терпел, почувствовав твердую хватку опытного врача.
Песков не стал выслушивать больного. Он что-то буркнул себе под нос и повернулся к выходу.
— Нет, Никита, — решительно произнес Хохлов. — Надо не письмо, телеграмму надо давать.
Консилиум гуськом прошел через ординаторскую и скрылся в кабинете начальника. Дверь плотно закрылась.
Майор Дин-Мамедов остановился возле столика Цецилии Марковны, спросил:
— Что, если я туда ворвусь? А?
— Что вы, что вы! — Цецилия Марковна прижала кулачки к груди. — Это было бы ужасно!
— Ух! — Майор Дин-Мамедов хотел с досады треснуть кулаком по столу, да так и замер на мгновение с поднятой рукой.
Из-за двери послышался визгливый крик:
— Ересь! Болтовня-с! Да, да, да!
Голос Голубева, громкий, но сдержанный:
— Если мы будем бояться, то никогда ничего не откроем.
— Вздор!
— И люди не простят нам трусости…
— Садитесь.
Наступила тишина. Молчали и в кабинете и в ординаторской. Майор Дин-Мамедов слегка присел, наклонясь вперед, словно приготовился к прыжку. Цецилия Марковна, навалившись грудью на стол, прислушивалась.
То, что они сейчас услышали, было непостижимо. Начальник, всегда такой уравновешенный, подчеркнуто официальный, — кричал. Да еще как кричал!
Прошло несколько минут. Часы пробили одиннадцать. За дверью раздались голоса более спокойные, едва слышные.
Дверь открылась. Первым показался Голубев. Он шел прямо, сжав губы, слегка прищуря глаза. Не проронив ни слова, он взял папку с историями болезней и медленной походкой направился в свою сто седьмую гвардейскую палату.
15
В дверь негромко постучали.
— Нельзя! — крикнул Песков.
Он сидел откинувшись в кожаном кресле, разглядывал свои костлявые, утолщенные в суставах пальцы и бурчал себе под нос:
— Зря… Зачем?
Он был недоволен собой. Очень недоволен. «Зачем было кричать, показывать, что волнуешься, что на тебя действует этот мальчишка? Сколько лет держал себя в руках, был уравновешенным, спокойным, и на тебе — сорвался. Подумают, что стар. Это бы ничего. А то подумают, что не прав и потому кричу, пользуюсь правом старшего. Еще разговоры пойдут».
Разговоров Песков боялся больше всего. Они могли бросить тень на его авторитет, а он им в последние годы очень дорожил. Все считали Пескова прекрасным терапевтом. Так когда-то и было. Иван Владимирович имел большую практику, отлично ставил диагнозы, удачно лечил больных. Слава о нем разлетелась по всему военному округу. К Ивану Владимировичу привозили больных на Консультацию, его приглашали на консилиумы, с ним советовались даже профессора. Теперь Иван Владимирович уже не тот, каким был прежде. Но его все еще окружали ореолом славы; непременно выбирали в президиум, если заболевал кто-нибудь из начальников — вызывали только Пескова, он председательствовал на всех терапевтических заседаниях. Песков привык к почету. Он не представлял свою жизнь иначе. Когда Песков понял, что отстает, он особенно тщательно стал охранять свой авторитет. А между тем молодые врачи как будто почувствовали слабость своего начальника. В прошлом году был такой же консилиум и борьба с майором Дин-Мамедовым. Но майор Дин-Мамедов оказался чересчур эмоциональным. Он первый не выдержал борьбы, вспылил и в горячке сам же запутался в своих доводах… Кроме того, он оказался недостаточно настойчивым, после поражения скис, замолчал, успокоился.
«А этот карьерист как будто и не намерен утихомириться. Крепкий характер», — думал Песков.
Он посмотрел на портрет старика в позолоченной раме, висевший против него на стене. Глаза старика, умные и молодые, встретились с его глазами. В памяти Пескова возникли картины далекого прошлого. Военно-медицинская академия. Он — молодой, сильный, пышноволосый, полный надежды и веры в будущее — слушал лекции Ивана Петровича Павлова. Иван Петрович учил молодежь смелости и терпению, учил дерзать и наблюдать.
Слушая его лекции, молодой Иван Песков мечтал о славе, о большом пути в медицине. И вот прошла жизнь, Он остановился где-то на полдороге, перестал учиться, стал только учить.