Звёздный час Лидии Викторовны настал, когда её зловредные соседи начали один за другим получать ордера. Вот тут‑то льстивое внимание к Атласу взлетело на доселе не виданную высоту. К Атласу и к его разборчивой хозяйке, которая могла уступить своего питомца на час-другой, чтобы, блюдя традицию, будущие новосёлы первым запустили его в квартиру; а могла ведь и отказать. В соседних домах обитала тьма кошек, но разве шли они хоть в какое‑нибудь сравнение с этим четвероногим аристократом! Он, и только он, может принести счастье в дом!
Славик и Тася пренебрегли этим. Он — из всегдашнего своего легкомыслия, она — из гордости, как расценила этот шаг барачная общественность. И когда Славик схлопотал срок, Лидия Викторовна обмолвилась с сочувственным вздохом, что, может быть, эта ужасная беда миновала б их, воспользуйся они в своё время услугами Атласа.
Увы! Славик Лахудру предпочёл. Как дика и осторожна ни была она, поймал её, притащил в комнату, где все уже было снято и упаковано, и, надев брезентовые перчатки, вымыл её в корыте специальным мылом. Этого Тася потребовала, согласившаяся, что Лахудра войдёт в их новую квартиру и даже навсегда останется там, но одна. Без блох. За бурным процессом мытья с восторгом наблюдали годовалая Танечка, уже говорившая «папа», и тринадцатилетний Борька, который дипломатично называл своего недавнего напарника по футболу «батей». Когда тот, уже из новой квартиры, отправился по решению суда на трудовое перевоспитание, Борька пристрастился к его гармошке. Вернувшийся спустя одиннадцать месяцев Славик сразу же приволок сыну роскошный аккордеон. Не босой, в туфлях…
Что же касается Лахудры, то все старания по приобщению её к цивилизации оказались тщетными. Войти‑то в квартиру вошла — а что ей оставалось делать, если в дверях толпилась, мешая удрать, вся семья? — но уже на другой день — несмотря на молоко в блюдечке, на ящик с песком, на жёлтый коврик из поролона — её и след простыл. И вот теперь она сидела у разрушаемого барака и истошным голосом вопила — о чем? Не о том ли, что её старому дому, в недрах которого прячется — не всегда, к счастью, успешно — прелестный живой корм (что по сравнению с ним какое‑то молоко!), приходит конец? Я думаю, племянник Хромоножки именно так истолковал кошачьи вопли. Старый дом своё отжил — ещё одно усилие, и он с сухим треском завалился набок, — но ведь есть новый. И, повернувшись к тётке, спросил, не желает ли она взять Лахудру к себе.
Та все мяукала. Хромоножка внимательно посмотрела на неё. «Не пойдёт», — сказала. Мальчик нахмурился. То есть как это не пойдёт? «Я словлю её… Словить?» — «Зачем? — усмехнулась его толстая и добрая, забавная такая тётя. — Все равно сбежит». Светлые бровки удивленно поднялись. «Куда? Теперь уж некуда. Вон…» И в ту же секунду снова оживший бульдозер с грохотом сдвинул, отчасти рассыпав, отчасти смяв, то, что некогда было бараком. Губы Хромоножки зримо произнесли что‑то (мне почудилось: «Найдёт куда!»), но племянник не разобрал. «Что?» — крикнул он, всем своим видом выражая готовность немедленно исполнить приказ. Тётя положила на плечо ему руку, успокаивая.
Вот, собственно, и все, что собирался я рассказать вам, прежде чем перейти к другим историям и другим людям. Но заканчивать на этой грустной ноте мне не хочется. Не по соображениям литературного порядка, а из последовательного стремления быть верным истине. Помните? Не «Весёлые люди», но и не «Барак» тоже. Словом, я приберёг под занавес один маленький разговор, который состоялся у нас с Хромоножкой под застольный гуд на свадьбе Зинаиды и Вани Дудашина. Кстати сказать, это была не первая свадьба в доме, куда лихо и в то же время бережно, мало что порастеряв по дороге, переселился барак. Тихо отпраздновали бракосочетание «наши голубки» и бурно, с барачным размахом, — двадцатипятилетняя дочка Круталихи Тамара. Совет да любовь им…
Так вот, после неистового «Горько!» — когда Зинаида лениво подставила жениху смуглую щеку, поскольку губы были только что подновлены перед заменившим зеркало экраном телевизора, Хромоножка негромко осведомилась у меня о моих дочерях. Как учатся, по–прежнему ли старшая увлекается рыбками и так далее. Я скомканно ответил, после чего — она: «А наш самбо занялся. Уже палец сломали — на правой руке». — «Алёшка?» — не сразу как‑то сообразил я. «А кто же ещё! Неделю уроки не делает, лентяй!» Я сочувственно и умудренно наклонил голову. «Они все такие…» — «Да уж… — вздохнула Хромоножка. — Беда с ними!» — И — через стол, прокуренным своим голосом: «Горько! Ох, горько! И не в щеку, не в щеку — ишь!»
ЧЕРНАЯ СУББОТА
Хотя дочь сразу нажала кнопку будильника — он лишь звякнуть успел, — Римма проснулась. Вытянутое под простыней длинное тело было напряжено, будто и не спала вовсе.
Редко в какие дни ложилась без снотворных, а сегодня и оно не помогло. Лишь забывалась ненадолго, и сразу же неслись как бы наперегонки друг с другом суматошные безмолвные сны: какие‑то люди, юркие и плоские, выступает в процессе она, прокурор Шкаликов с пафосом задаёт вопросы, потом вдруг она бежит кросс, и хорошо бежит, срывает грудью алую ленту. И всюду — даже в судебном процессе, даже на беговой дорожке — незримо присутствует Валентин.
А в последнем её сне, перед звонком будильника, он уже не просто присутствовал. В оцепенении сидела она на краешке тахты, тупо глядела перед собой сквозь ненужные сейчас и потому нелепые очки, а он, протянув руку, двумя пальцами дёргал за кончик пышного тесёмочного банта. Напрасные старания! Бант не развязать, зашит накрепко, пуговиц же, на которые застёгнута блузка, он не видит. А помочь ему чудовищно стыдно. Но ещё стыднее — вот так сидеть, точно кукла, терпеливо ждать, пока разденут тебя.
Блузку она не наденет сегодня — что‑нибудь другое… Мгновенно пронеслось это — она и опомниться не успела, и тотчас же кровь ударила в голову. Господи, о чем думает она! Испуганно открыла Римма глаза.
У разобранного кресла–кровати длинно белела фигура Наташи в ночной сорочке. Спадали золотистые волосы. Вот уж и впрямь чудо природы… Павел — тёмный, сама же она скорей светлая, но разве волосы это? Она и раньше‑то не могла похвастаться ими, а теперь… Однако когда Оксана предложила со своей двусмысленной улыбочкой парик, Римма холодно пожала плечами: «Зачем?» С вызовом, который она делала неизвестно кому, отказывалась от всего, что могло бы приукрасить её. Одни очки чего стоят! А ведь среди её подзащитных есть оптик, и уж он бы ради неё постарался. («Я ваш вечный должник, Римма Владимировна, из тюрьмы вызволили».)
— Доброе утро, — сказала вдруг Наташа, не поворачиваясь.
В зеркале видит… Протянув руку, Римма взяла с тумбочки очки.
— Доброе утро, — ответила сухо.
А Наташа уже сидела на кровати, уже смотрела, и тёмные брови хмурились. Неуютно чувствовала себя Римма под изучающим взглядом дочери.
— Ты что? — холодно спросила она.
Вместо ответа Наташа подняла руку и, прежде чем мать опомнилась, осторожно сняла с неё очки. Римма не шевелилась. Со стороны видела себя — свои выпуклые, беззащитные, как бы обведённые кругами глаза. Она не любила себя без очков.
Наташа закончила осмотр и осталась им недовольна.
— Ты неважно выглядишь, махен, — сказала она, — Поспи ещё. — И, поднявшись, направилась к туалетному столику.
— Я дежурю сегодня.
Дочь с недоумением обернулась.
— Черная суббота, — объяснила Римма.
Наташа по–мальчишески присвистнула.
— Опять ты, — строго сказала мать, но та мимо ушей пропустила.
— Надо отменить этот порядок, махен. Субботы должны быть красными.
В соседней комнате заговорило радио: «Встаньте прямо, руки к плечам…» Мама начала свою ежедневную гимнастику. Перешагнув пенсионный рубеж, она стала особенно ревностно следить за собой — зарядка, обтирание, прогулки перед сном. Зачем? Несмотря на ужасающую худобу, здоровья не занимать ей. Или она лелеяла его, опасаясь, как бы не спровадили на пенсию? Ей это вряд ли угрожает: лучшего, чем она, инженера по технике безопасности не найти.