Вошли в дом. Низко висел старомодный абажур, экран телевизора был занавешен вышитой салфеткой. Римма села. Мать — тоже, пнув босою ногою (и когда разулась?) льнувшую к ней Балалайку. Люда, точно гостья, остановилась в дверях.

Все молчали, лишь Балалайка била по крашеному сверкающему полу радостным хвостом. Римма поправила очки.

— Извините… — обратилась она к хозяйке, но смолкла и спросила после неуверенной паузы: — Как ваше имя-отчество?

— Ульяна Алексеевна, — с достоинством ответила женщина. Она сидела на высоком для неё стуле совершенно прямо, положив на колени (и фартука на ней уже не было) ладонями вверх чистые руки — то ли вытерла, то ли сполоснуть успела. А ведь ни на секунду не отлучалась…

— Извините, Ульяна Алексеевна. Мне надо поговорить с вашей дочерью.

Женщина невозмутимо смотрела на неё чуть раскосыми глазами:

— Говорите.

Римма изобразила улыбку. Не понимает? Или не хочет понимать? Не по себе было ей в этом уютном домике, где, казалось, никогда не знали ни бед, ни волнений. Уж та ли это Люда Малютина, мелькнуло у неё. Не напутали ли в милиции, давая адрес?

— Вам знакомо имя Виктор Качманов?

Ничего не изменилось в лице девушки, разве что взгляд ушел. Римма поняла, что перед ней та Люда.

— Знакомо. — И все, и больше ни слова.

— Стало быть, вы мне и нужны. — Она решительно повернулась к хозяйке. — Простите, Ульяна Алексеевна, но мне хотелось бы поговорить с вашей дочерью с глазу на глаз.

Женщина не шелохнулась.

— Насчёт Егорки?

Сидящего деревянного идола напоминала она — плоская, прямая, с широкоскулым жёлтым лицом (Римма только сейчас заметила, что оно жёлтое).

— Я понятия не имею, кто такой Егорка, — холодно выговорила она. — Вы, простите, могли бы на несколько минут оставить нас вдвоём?

И тут в тишине раздался голос дочери:

— Егорка — мой сын.

Ничем не выказала Римма своего изумления. Ничем…

— Вы хотите, чтобы я ушла? — сообразила наконец женщина.

Римма сняла и стала тщательно протирать очки. Из-под стула вылезла Балалайка, уселась против неё и замерла так. Расплывчатым черным пятном виделась она. И хотя хвоста Римма не различала, по глухому редкому стуку догадывалась, что та бьёт им об пол.

— Качманов знает, чей это ребёнок?

То ли плотнее губы сжались у Люды, то ли повернула голову и свет теперь падал иначе, но только явственно различила Римма скорбные складки у её рта. Не семнадцать и не восемнадцать ей — гораздо больше.

Ответили одновременно — мать и дочь.

— Да. — Люда сказала.

— Это наш ребёнок, — Мать.

В ней врага видят, поняла Римма. Злобного, ненужного человека, который вломился к ним и стал ворошить то больное, до чего никому, кроме них, нет дела. Ей очень хотелось курить.

— Послезавтра в десять утра слушается дело Виктора Качманова. Его обвиняют по сто девятой статье — до трёх лет лишения свободы.

Балалайка умиленно глядела на неё. Даже хвост не шевелился, пока говорила она, — слушала, а когда Римма кончила, склонила мохнатую голову набок и опять застучала.

Люда первой нарушила молчание.

— За что его судят?

Римма пожала плечами. Неужто эта молодая женщина не понимает, за что? Не надо быть юристом, чтобы классифицировать действия Качманова.

— Умышленное телесное повреждение.

Этот быстрый и краткий ответ как бы сберегал время для других, более важных вопросов, которые не могла не задать девушка.

— Что он наделал?

И тут только, по её изменившемуся голосу, Римма поняла, что Люда ничего не знает. Такого адвокат Федуличева не предвидела… На подоконник посмотрела, где стояли накрытые марлей детские склянки.

— Вы ещё кормите ребёнка?

— Да. — Теперь настал её черед беречь время для других, более существенных слов.

Римма не спешила произнести их. Как подействует на кормящую мать известие, которое она готова обрушить на её голову? Сейчас её имя не фигурирует в деле, и, если Римма подымется и уйдет, никто не станет таскать её по судам. Но Качманов…

— Вас беспокоит, что у меня пропадёт молоко?

Поразительно, с первого взгляда она показалась Римме такой юной. Почти девочкой.

— Нисколько. Я адвокат, и меня прежде всего волнует судьба моего подзащитного. Качманов избил человека, — сказала она.

Балалайка склонила голову в другую сторону и, когда Римма неприязненно взглянула на неё (она с детства не любила собак), вильнула хвостом.

— А что вы от Людки хотите? — произнесла мать. По-прежнему неподвижно и прямо сидела она, как деревянный идол.

Пока Римма собиралась с ответом, Люда задала‑таки вопрос, который она ожидала:

— Кого он избил?

— Одного человека, — уклончиво ответила Римма. — Я знаю, что вы были знакомы с ним, и хотела узнать кое-что. Это может понадобиться при защите.

Рисковать судьбой Качманова она не имеет права, но и эта девушка…

— Он Иванюка избил? — сказала Люда, скорей утвердительно, нежели с вопросом.

А Римму пытал немигающий жёлтый взгляд матери: неужели вам не жалко её? Неужели вы явились сюда, чтобы мучить её? Мало разве перенесла она?

Римма поправила очки.

— Иванюка, — ответила она. — Когда вы в последний раз видели его?

— Кого? — спросила Люда.

— Качманова.

— Девятого августа.

Нестерпимо хотелось курить. Римма отчётливо выговорила:

— Он спросил, чей это ребёнок?

Люда опустила глаза.

— Да.

Палачом почувствовала себя адвокат Федуличева. А Иванюк… Если раньше он был просто истцом, просто потерпевшим и ничего, кроме профессионального внимания, не вызывал к себе, то теперь все изменилось. В понедельник она будет не только защитником Качманова, но и обвинителем Иванюка. Быть может, обвинителем даже больше.

— Вы смогли бы повторить это послезавтра на суде?

Телом ощущала Римма слева от себя замершую, все впитывающую в себя, готовую, в случае чего, броситься на помощь мать. Вот–вот раздастся её голос — голос идола, обретшего вдруг дар речи. Римма не ошиблась.

— Ни в какой суд она не пойдёт. Пусть другие судятся, а нам ничего не надо. У Егорки все есть.

Но Римма ждала, что дочь скажет. Та не поднимала глаз.

— Речь идёт не о вашем сыне, — сухо разъяснила адвокат. — Решается судьба Виктора. От ваших показаний зависит многое.

И снова — мать:

— Никакие показания мы давать не будем. И суд нам не нужен. У Егорки есть все. Не надо нам ничьей помощи. Вырастим.

Римма даже не взглянула на неё.

— Виктора обвиняют в хулиганстве. Просто в хулиганстве. Ни он, ни Иванюк ваше имя не упомянули. Один из трусости, другой из благородства. Если мы докажем суду, что побуждения были отнюдь не хулиганские, это смягчит его участь.

Так и длился этот диалог. Римма обращалась к бессловесной, замкнувшейся девушке, а за неё отвечала мать.

И вдруг Люда вскинула голову. Прежде чем слуха Риммы достиг тоненький плач ребёнка, она выскользнула из комнаты. Следом метнулась Балалайка. Замолчавшая Ульяна Алексеевна ревниво вслушивалась. Когда голосок, захлебнувшись, смолк, она продолжала:

— …А в суде он тем паче не признает, что это его ребёнок. Я ведь сама говорила с ним. Да, — с достоинством подтвердила она, потому что Римма наконец повернулась к ней. — Говорила. Я ей не стала передавать, а он мне знаете что сказал? Откудова, говорит, я знаю, что это мой. Так и сказал. Бесстыжие, говорю, твои глаза, она ведь с тобой ходила, ни с кем больше. А это, говорит, неизвестно. Я не отрицаю — ходила со мной, но, может, и ещё с кем, почём я знаю. С Витькой встречалась, говорит? Встречалась. А в армию ушел — со мной стала. Знаете кто, говорит, ваша дочь? Вторая буква. Только он не «вторая буква» сказал, а по–другому. И Виктору, говорит, так и скажу, когда демобилизуется. На ком жениться, дурак, собрался? На второй букве. Это Людка-то — вторая буква!

«Если б сопротивлялся!» — вспомнила Римма. — «Он стал мерзости говорить».

— Он сдержал своё слово, — сказала она.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: