— Энцефалит. У меня был энцефалит. Я почти все забыл. Теперь энцефалит прошел, но отразился на мозгу. Мне трудно вспомнить. Я все забываю. Раухен битте нох айн сигареттен[13].
Ему, видимо, доставляло громадное наслаждение вспоминать и складывать забытые, растерянные немецкие слова.
— Это неизлечимая болезнь, — со вздохом сказал он. — Последствия ее неизлечимы.
— Ну, ничего, подождите, — сказал я в утешение. — Может быть, ученые откроют возбудитель энцефалита, и тогда будет прививка, и вас вылечат.
— Все равно уж поздно. Болезнь прошла. Это последствия. Это уже не вылечат.
И он скорбно опустил голову.
Усаживая меня на лавку, доктор Виленский заботливо разостлал две газеты, чтоб было чисто. Он тоже усиленно приглашал меня приехать. Это от Зацеп совсем недалеко.
— Вы мне дайте телеграмму, я вам вышлю на станцию Ульяновку лошадей, а там всего пятнадцать километров…
Я сердечно простился с доктором Виленским. Он услужливо донес до площадки мои вещи. Я сошел с поезда. Меня встретили Розанов, Костин и Зоя Васильевна. Розанов был в белой рубахе и соломенном бриле. Я заметил, что у него за эти дни сильно загорело лицо…
Я вернулся в политотдел, как в свою семью.
Вот я опять в Зацепах, в МТС, в «своей» комнате с букетом на столе. Я чувствую себя так, как себя всегда чувствует человек, уезжавший на некоторое время и опять возвратившийся. Люди вокруг продолжают жить интересами, смысл которых пока непонятен. Я еще не в курсе дела, передо мной вьются хвосты, кончики каких-то интересов.
Я понимаю из разговоров, что началась косовица, что во многих местах молотят, но не могу еще понять, почему у всех нервное состояние, почему кого-то надо взгреть, поощрить, почему все время взволнованно выезжают со двора. Что-то происходит вокруг, но что — мне пока неизвестно.
На дворе перемены.
Дом, который строили и рассчитывали вывести в два этажа, теперь решили строить в один этаж. Его уже подвели под крышу и делают стропила.
По двору прошел человек, которого я совсем забыл, но вдруг, увидев его в белой рубахе и восьмирублевой деревенской панаме, с пергаментным, малярийным лицом, с длинной, прямой трубкой в оскаленных зубах, вспомнил. Он шел, выставляя вперед острые колени. Агроном!
Потом я видел, как он накачивает шину велосипеда, прислоненного к заборчику.
Машин за сараями не видно, они все отправлены в поле. Но двигатель стучит по-прежнему.
Трава во дворе разрослась, но уже нет того мягкого, красивого цвета. Она жестка, суха. Кусты бурьяна, будяков, полыни. Жарко. Дождей нет и следа.
Настоящие жаркие летние дни.
Мы отвезли Хоменко в Синельниково. Был второй час ночи. Поехали обратно. А шофер должен был вернуться опять в Синельниково и подать Хоменко машину в пять часов утра. Когда он спит?
Разговор с Розановым на обратном пути, когда шофер гнал тарахтящую в темноте машину полным ходом, километров по восемьдесят в час, по незнакомой для меня и потому страшной дороге.
Я:
— А ты не чересчур, Тарас Михайлович?
Он:
— Что чересчур?
— Не чересчур резко? Тебе не кажется, что нужно немножко погибче, потактичнее?
— Ты, Валентин Петрович, вот что… Если не понимаешь, то не спрашивай… Подумай сначала хорошенько. У нас не парламент. Чего я буду миндальничать? Коммунисты не должны между собою заниматься вежливостью. Нужно крепко ударить по «сырым» настроениям. Я человек военный.
Мы разговорились о перспективах дальнейшей реконструкции сельского хозяйства, об уничтожении противоречий между городом и деревней, о будущем Советского Союза, о мировой революции.
Он весьма начитан в области марксизма и неплохой диалектик, смелый. Он сказал:
— Знаешь, я только сейчас начинаю привыкать к своей новой работе. Я столько лет работал в Красной Армии! Я мечтал сделаться комиссаром, командиром полка. Я кончил Толмачевку и уже получил назначение, как вдруг — бац! — демобилизация. Поедешь начальником политотдела! Ты знаешь, Валентин Петрович, я человек на слезы крепкий. Но тут, как стал прощаться с ребятами… А сейчас уже привык к деревне. Если бы меня отсюда перебросили, тоже бы, наверное, пустил слезу. Очень втянулся. Захватывающая работа. В полку тоже захватывает. Но здесь шире. Перспективы какие! Жизнь ломается.
Однажды Розанов рассказал мне такой случай. Как-то в полку он пошел перед сном проверять караулы — дело было в лагере — и видит, что нигде нету воды, не привезли. А лагерь в лесу, и много деревянных построек.
— Я разнес кого следует и думаю: посылать за водой или не посылать? А уж был час ночи. Ну, думаю, до утра подождем, а утром привезут. Пошел спать. По дороге опять думаю: а может, послать? Мало ли что может случиться! Но все-таки решил не посылать. Пришел и лег спать. А у нас громадный деревянный клуб. Мы сделали. На него пошло три тысячи бревен. Здоровенных бревен! Можешь себе представить! Отличный клуб! Я лежу и думаю: а может быть, послать все-таки за водой? А то вдруг что-нибудь случится… Я, конечно, видел, что воды нет, даже замечание сделал. Есть свидетели, но все же… А вдруг как загорится? Ну, все-таки решил, что можно подождать до утра. И вдруг мне ночью приснился сон — и, понимаешь ты, такой жизненный, со всеми подробностями, прямо как на самом деле, — что загорелся клуб. Я вскочил как ошалелый. Ну, ты понимаешь, это на меня до того подействовало, что сердце чуть не выпрыгивает из груди. Стучит с перебоями. И в глазах темно. У меня сердце паршивое. Я сильной жары не выдерживаю. Я думал тогда, что умираю. Весь трясусь, и сердце стучит, как будто в грудь кузнечным молотком. Я выпил две склянки валерьяновых капель. Насилу успокоился. Ты понимаешь — клуб в три тысячи бревен! И горит! Это тебе не шутки…
В этом — весь Розанов.
Он долго придумывал, как сушить зерно. Может быть, устроить специальные железные барабаны? Но ничего придумать не мог.
В шесть утра за нами на автомобиле заехал предрика Хоменко. Мы, уже сидя в машине, выпили по стакану молока, которое нам вынесла Семеновна.
В поле «Червонной долины» начало массовой косовицы. Мы туда приехали в семь, но народ еще только собирался. Это объяснили тем, что еще не налажено, еще только первый день.
Кухарка разводила под казаном огонь, рубила мясо.
Хоменко сунул руку в мешок и достал горсть кукурузной муки.
Пища улучшилась — по двести граммов мяса на человека.
Тяжелая работа за конной лобогрейкой — бабы подбирали жито и вязали снопы.
На другом поле работали два трактора, за каждым по две лобогрейки. Скидальщики парились. На лобогрейки сели Сазанов и Хоменко за скидальщиков. Быстро вспотели. Трактор чересчур быстро косит. За ним трудно поспевать.
Стояла большая тракторная будка, похожая на те ящики, в которых раньше перевозили аэропланы. Она была с окнами и дверью.
Трактористы — все черные, в черной, замасленной одежде и с белыми глазами. Молодые. Деревенские парни. Но уже ничего крестьянского в них нету. Машина придала им вид индустриальных рабочих, а работают они совсем недавно на машинах. Но уже совсем другой стиль, другие манеры.
Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров — махорки, книжек, спичек.
У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.
— Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.
— Може, и будут, кто его знает.
Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту — нелюбовь загадывать — я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. «Мне должны посылку прислать». — «Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего».
Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский «Коммунист», днепропетровскую «Зарю», московские «Правду», «Известия». Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.
13
Выкурите, пожалуйста, еще одну папиросу.