— Перепелицкая, я вас увольняю! — дрожащим голосом сказал Ближенский.
— Круглый дурак, — ответила Мотя и сунула ему в нос складненький розовый кулачок, свернутый фигой.
Ближенский размахнулся и шлепнул Мотю по щеке.
Мотя завыла от обиды, даже затопала ногами. Она чуть не потеряла сознание от ярости.
Тогда из толпы выскочил Петя. Кровь с такой силой ударила ему в лицо, что он на миг перестал видеть. Он вспомнил свое ранение, Яссы, ночь перед расстрелом, трупы солдат, свечу, безумно отраженную в черном стекле, ненавидящие глаза коменданта, казачий разъезд и, уже не рассуждая, а повинуясь только припадку слепой ненависти, вырвал из ножен кортик с анненским темляком.
— Подлец! Тыловая шкура! Окопался! Корниловец! — закричал он, как ему казалось, громоподобным голосом, а на самом деле срывающимся юношеским тенорком и замахнулся на Ближенского кортиком. — Дрянь! Гадюка! Хабарник! Кадет! Убью на месте!
Но на месте он его не убил и кортиком не ударил, а почему-то повернулся к Ближенскому задом и совсем по-мальчишески больно лягнул его ногой в живот.
— Бейте его, братцы! — кричал Петя со слезами на глазах. — Бейте, товарищи!
Еще минута, и, конечно, Ближенского разнесли бы в клочья.
Но в это время на крыльце появился высокий красивый солдат в длинной кавалерийской шинели с ласточкиными хвостами на обшлагах рукавов, с драгунской шашкой и в круглой кубанской шапке на голове.
— Отставить! — сказал он властным, но в то же время спокойным тоном человека, уверенного в своей силе. — Не. будем, товарищи, мараться об эту тыловую сволочь. А ты, морда, гэть отсюдова! И чтоб я тебя больше никогда не видел! — обратился он к Ближенскому, который в тот же миг исчез.
— Что, Мотичка, люба моя, я вижу, он таки успел тебя немного смазать по морде?
Дымчато-синие глаза кавалериста мрачно потемнели.
— Но ты не бойся. Это ему так не пройдет. Мы еще до него дойдем. Только не сегодня. Сегодня еще рано.
Он обнял ее одной рукой за талию и крепко прижал к себе. Она едва доставала головой до его плеча.
— Размещайте раненых по палатам! — сказал он. — А это кто? — повернулся он к Пете.
— Не узнаешь? — спросила Мотя, поворачивая к Пете хорошенькое заплаканное лицо с горящей щекой.
— Петя Бачей?
— А кто же!
— Чтоб тебя! — воскликнул кавалерист, добродушно рассматривая Петю.
— Петичка, вы не бойтесь, — сказала Мотя. — Это мой супруг Аким Перепелицкий, вы его должны помнить.
— Шаланду «Вера» помните? — спросил Перепелицкий.
— Ну как же! — ответил Петя. — Здорово, Аким.
— Здорово, Петя. Смотрите, какой стал вояка. Георгиевский кавалер. А был простой, затрушенный гимназист.
Их окружали санитары, сестры, нянечки.
Петя не без некоторого тайного тщеславного удовольствия, с воинственной небрежностью пожал богатырскую руку Акима Перепелицкого и тут же вспомнил, как этот самый Аким Перепелицкий однажды ночью на хуторе перед костром сказал околоточному: «Вы мене, ваше благородие, не тыкайте. Мы с вами вместе свиней не пасли», — и с непередаваемым презрением сплюнул в костер.
После того, как всех раненых солдат разместили по палатам и в лазарете на некоторое время установилось неопределенное спокойствие, Мотя сказала Пете, насмешливо играя глазами:
— Ну? Были у воинского начальника? И что же он вам сказал? Так как: будем переезжать на Ближние Мельницы или не будем?
— Валяй! — весело воскликнул Петя, у которого вдруг гора упала с плеч.
— А то вы, ей-богу, все равно как маленький. Не понимаете, что на свете делается, — оживленно говорила Мотя.
В присутствии мужа она стала какой-то новой Мотей — рассудительной и даже властной, и сразу было заметно, что она привыкла повелевать своим Акимом Перепелицким.
— Значит, так, — сказала Мотя, — пускай Анисим забирает ваши вещи и везет на Ближние Мельницы, а вы с моим Акимом дойдете вместе до вокзала. Слышишь, Аким? Доведешь Петичку до вокзала, а дальше он сам дойдет, дорогу знает. А вы, Петя, лучше снимите с себя все эти цацки, на черта они вам сдались? Вы и так славненький. И не топчитесь на месте, потому что подлец Ближенский уже вызвал сюда по телефону юнкеров и скоро здесь будет дело. А ты, Аким, слушай здесь, — строго обратилась она к мужу, — на съезде в Петрограде долго не задерживайся.
Мотя положила на грудь Перепелицкому руки, и они стали целоваться.
Затем Перепелицкий с вещевым мешком за спиной довел Петю до вокзала, и тут Петя убедился, насколько Мотя предусмотрительна: на улице, ведущей в сторону Ближних Мельниц, стояла застава рабочей Красной гвардии, пропускавшая дальше только своих.
Аким Перепелицкий сказал начальнику заставы несколько слов, и Петю тотчас пропустили, хотя и покосились на все его «цацки».
— И ходу! — крикнул ему вслед Аким Перепелицкий, направляясь к боковому ходу вокзала, где уже, сидя на ступеньках, его дожидались несколько солдат и матросов Черноморского флота и Дунайской флотилии, его попутчики, тоже делегаты на Второй съезд Советов.
А немного погодя вместе с подоспевшим Чабаном Петя уже раскладывал свою походную кровать в том самои сарайчике, где он однажды некоторое время жил перед войной.
Ему помогала устроиться пожилая женщина в темном старушечьем платочке, Мотина мама, о существовании которой Петя, признаться, совсем забыл, хотя именно она кормила его когда-то таким вкусным кулешом и таким жгучим, огненным борщом с чесноком, и стручковым перцем.
Петя даже забыл, как ее зовут. Теперь ему неловко было об этом спросить, и он называл ее ласково, но неопределенно: мамаша.
Она сильно постарела и по-прежнему была молчаливо-приветлива, все время без устали ходила туда и сюда по хозяйству, а на Петю смотрела с лучистой улыбкой, грустно покачивала головой — ведь это был мальчик Петя, кавалер ее девочки Моги; а теперь Мотя выросла, вышла замуж, а Петя уже офицер — подумать только! Сама же она стала старушкой…
Кроме Пети, в сарайчике помещались еще Павлик и Женька. Они спали валетом на большой деревенской кровати. А в уголке стояла самодельная коечка Чабана.
— А ты, брат, оказывается, большой ловчила! — сказал Петя, с удовольствием рассматривая своего вестового, гладкого, отъевшегося, с томными украинскими глазами, ленивой улыбкой, в новой темно-зеленой шерстяной зимней гимнастерке с красной нашивкой за ранение на рукаве.
— Это что за нашивки? — строго спросил Петя., — За ранение.
— Когда же это тебя успели ранить? Чабан замялся.
— Говори.
— Меня ще не ранили.
— Так какого черта ты носишь нашивку?
— А это я с вами за компанию, — простодушно сказал Чабан. — Как вы себе нашили, так и я себе нашил,
— Оригинально.
Петя не мог не засмеяться.
— Ну и арап же ты, братец! Где же ты без аттестата питаешься?
— Где придется, господин прапорщик.
— Подпоручик, — поправил Петя.
— Виноват, господин подпоручик. Так что питаюсь как когда: когда в нашем лазарете что-нибудь возьму себе в бачок, когда туточки, в железнодорожных мастерских, отольют из красногвардейской кухни.
— Ишь ты! То-то, я смотрю, какой ты стал гладкий. Кто же тебе стирает?
— Хиба же вокруг мало дивчат? — нежно промурлыкал Чабан, скромно опустив густые ресницы.
— Так, я вижу, тебе здесь, в тылу, совсем не плохо.
— Як охфицеру, так и его вестовому! — вздохнул Чабан.
— Ну, ты, брат, до меня не равняйся. Обнаглел.
— Так точно!
Вечером, как в былые времена, вся семья собралась к ужину: не было только Моти, дежурившей в лазарете.
Сначала появились Женька и Павлик, ободранные, как коты, голодные, с поясами, надетыми через плечо. Павлик шел впереди с рапирой в руке, а Женька тащил за ним целую вязанку каких-то странных палашей и эспадронов.
— Сваливай в угол. Завтра будем раздавать отряду по списку. А, братуха, здорово! — воскликнул он, увидев Петю, и с весьма независимым видом протянул ему руку.
С того времени, как они в последний раз виделись в лазарете, Павлик еще более вытянулся, возмужал, огрубел. Если бы не гимназическая куртка и фуражка (впрочем, уже с вырванным гербом), то он ничем не отличался от простого рабочего паренька с Сахалинчика.