С утра мы с отцом уходили: он — на работу, я—в школу, а Вологолов и мать оставались дома. Они путешествовали на Плачущую скалу и в ореховую рощу, а по вечерам, когда напившийся Шмаков засыпал в кухне, сидели вдвоём, пока не начинал мигать свет, предупреждая о скором выключении. Тогда ещё в Алмазове не было постоянного электричества — работал движок.
Император зазвал меня в свой крохотный кабинетик, отделенный от общей комнаты дощатой перегородкой, осведомился, как мне работается, а затем ласково упомянул, что ставка, на которой я сижу — скользящая: от ста двадцати до ста сорока рублей. Если я и дальше буду столь же исполнителен — зарплату мне повысят. Сейчас же, когда работа над катализаторами завершена, мне поручается одно персональное дело.
— Тема эта входит в перспективный план лаборатории, да и вам, как молодому специалисту, полезно познакомиться и с этой стороной нашей работы. Я очень верю в вас, Кирилл, я убежден, что когда‑нибудь и вы сядете за диссертацию.
Он назвал меня просто «Кирилл» — меня удивило и насторожило это. Что все‑таки ему нужно от меня? Он мудрил над диссертацией и, быть может, ему требовалась помощь? Но только чем могу быть полезен я, не имеющий за душой ничего, кроме довольно скудного вузовского багажа?
— Эта работа, — продолжал Император, так и не дождавшись ответа, — не слишком загрузит вас. К тому же, я освобожу вас от всякой другой работы. Вот здесь, — он взял со стола папку, — данные опытов и весь необходимый расчет. Это скелет. Ваша задача — нарастить мясо. Образец я вам дам. Вы понимаете меня?
Так вот, стало быть, зачем я был нужен ему…
Он снял очки. Вероятно, он полагал, что очки придают разговору излишнюю официальность. Глаза его были выпуклыми и беспомощными, а усатенькое лицо — жирным.
— Для кого эта работа? — спросил я.
— Ну, послушайте, Кирилл, зачем этот тон? Мне кажется, я не говорю с вами как начальник с подчиненным. Я прошу вас об одолжении. Лично я, хотя, если судить строго, моя диссертация — это в значительной степени и коллективный отчет лаборатории. И я вовсе не собираюсь скрывать этого. Время гениальных одиночек минуло. — Он снова улыбнулся мне своей отработанно–доверительной улыбкой.
— Я не стану делать эту работу, —сказал я.
Император долго молчал. Изрытая крупными порами кожа на его выпуклом лбу разгладилась и блестела. Он медленно надел очки.
— Ну, что же, Кирилл Родионович… — проговорил он. Фразы он не закончил. Ему достаточно было произнести мое отчество.
Шесть лет он читал умные и благородные книги, негодовал, встречаясь с нечестностью, переписывал из‑за помарки листы курсового проекта, но за все эти годы не только ни разу не иагшсал человеку, которого называл некогда отцом, а даже не подумал, как он там и каким беспощадным крушением обернулась для него измена единственно близких ему людей.
Мы остались с Вологоловым вдвоём в палисаднике. Глядя на удаляющегося отца, Вологолов произнес:
— Как он к тебе относится?
Я молчал. Меня всегда задевало, когда кто‑то догадывался, что отец у меня — не родной. Мне было стыдно, что мое право произносить слово «отец» неполноценно, что оно мне милостиво подарено, в то время как другим дано по рождению.
Вологолов — понял я — знает все. Но было в его вопросе и что‑то иное, что оскорбило меня. А ведь мой ум ещё не умел растолковать понятными для меня словами, как низко намекать подростку, что близость с его матерью зашла так далеко, что тебя посвящают в самые глухие семейные тайны.
Долгожданная новая жизнь началась, и началась так, как я желал того. Выдержав первые лёгкие толчки, я не только не пугался бури, которую сулило мне столкновение с Императором, а, напротив, ждал её с каким‑то злым удовольствием. И все‑таки Шмаков не оставлял меня в покое. Я сердился и недоумевал. Как долго будет преследовать меня человек с крысиным личиком? Что должен я сделать, чтобы избавиться от него?
После бесцеремонного вопроса в. палисаднике мое отношение к Вологолову резко изменилось. Только что же так оскорбило меня, думаю я теперь, — что он любовник моей матери или тс, что он не посчитал нужным скрывать от меня это? Неужто лицемерная древняя мораль уже гнездилась в пятнадцатилетием мальчишке— «Свет не карает заблуждений, но тайны требует от них»?
— Тебе не нравится Семен Никитич? — задумчиво спросила мать, глядя на сверкающую лаком шахматную доску — подарок Вологолова, к которому я не притронулся.
Я пожал плечами.
— Ничего…
Мать помолчала и произнесла:
— Когда‑то ты в городе мечтал жить.
Я взглянул на нее с недоумением. Она тоже посмотрела на меня — сбоку, серьезно — и не ответила на мой молчаливый вопрос. Мелькнувшая догадка заставила учащенней забиться мое сердце. Мне вспомнилось, как Вологолов будто ненароком упоминал, что в городе у него квартира, где он остался один после смерти матери, что с женою они давно развелись, а сын с семьей живёт где‑то на Урале.
Жить в городе было моею мечтою. Я родился там, прожил первые девять лет и не чаял вернуться туда. Но даже те из моих сверстников, кто в городе бывал лишь наездами, не мечтал разве навсегда переехать в него? Прелести деревенской жизни оцениваешь уже взрослым, а приволье, которое она дарует тебе, не перевешивает в мальчишеских глазах соблазнов цивилизации.
Мне кажется иногда, что главная причина моих бед в том, что я застрял где‑то посредине: ни городской и ни деревенский житель, не злодей, но и не добр по–настоящему, обретший отца и в то же время не имеющий его. И все это — при моей врождённой тяге к законченности, к краскам точным и ясным.
Шахматная доска оказалась недостаточной, чтобы купить расположение сына любовницы. Тогда ему посулили переезд в город и он с готовностью переметнулся на сторону человека, вчера ещё ему неприятного.
Работу, которая вначале предназначалась для меня, Император свалил на безотказного Мишу Тимохина. Я с резкостью оказал об этом на первом же собрании. Атмосфера накалилась, Император почувствовал это и, опережая тех, кому вздумалось бы вдруг поддержать меня, публично похвалил меня «своим рокочущим баском за принципиальность, прибавив вскользь, что тема, которой он занимается, входит в общий план работы лаборатории. Он держал себя так, словно мое выступление было заранее согласовано с ним и им одобрено. Непринужденность и отеческая снисходительность звучали в его голосе. Фейерверк демократизма умудрился устроить он из моего публичного наскока. Сев на место, улыбнулся мне понятливо и приятельски, будто знал обо мне все и о шахматной доске тоже.
Вологолов приезжал регулярно, иногда среди недели, и они с матерью не столько развлекались теперь, сколько уединенно обсуждали что‑то. Меня они не стеснялись, хотя формально я не был посвящен в их план и делал вид, что ничего не знаю. Интимные нотки, звучащие у Вологолова, когда он говорил со мною, не оскорбляли больше меня.
Разве не говорят: даже за день до смерти не поздно начать жизнь сначала? Разве не считается, что с прошлым можно покончить навсегда, искупив его благочестивым настоящим? Как легковерно положился я на эти древние постулаты человеческой морали! А жизнь оказалась неделима, каждому человеку дано только раз начать и кончить её…
Мое сознание отбивалось от этой мысли.
Мишу Тимохина, на которого Император свалил работу по своей диссертации, любили все, но это не мешало относиться к нему как к мальчику на побегушках.
Он приносил кипяток для коллективного чаепития, летал за водкой в дни прогрессивки — хотя сам лишь пригубливал за компанию, но во всем, что ни делал он, была такая искренняя доброжелательность и готовность услужить, что обязанности, для других обидные, совсем не унижали его.
Химиком он был отличным, уникальным—на ощупь, например, определял концентрацию раствора и его температуру, но о его незаурядности помнили лишь на расстоянии, когда его не было рядом. Вблизи его талант воспринимался едва ли не как очередное Мишино чудачество.