В самом конце ужина за стол напротив уселась шумная компания: Елена, переодевшаяся опять в голубое платье, молоденький военный с узко перетянутой талией, весельчак в шелковой косоворотке и красивый черноволосый командир с двумя «шпалами», хотя на вид ему было не больше тридцати лет. Елена пристально посмотрела на Антона, заставив его поклониться ей: все-таки племянница Катиной мачехи, скоро будет и его родственницей. Она улыбнулась и насмешливо спросила:

— Вы не узнаете меня? — Сделала маленькую паузу и добавила: — Прохвессор…

— Узнаю, — пробормотал Антон, моментально покраснев. Он вспомнил Заборье, лес, Серегу Ухватова и простоволосую красивую девушку в выцветшем лыжном костюме, пересекшую им дорогу, невольно подумал о «дурных приметах»: а не собрана ли в них многовековая народная мудрость, — и повторил еще тише и смущеннее: — Узнаю.

Он занялся изучением кофейной гущи на дне своей чашки с таким старанием, словно важнее этого ничего не было. Хэмпсон, потянувшись через стол, положил пальцы на его руку и, когда Антон поднял голову, показал глазами на Елену.

— Ваша знакомая? — прошептал он и, не дожидаясь ответа, восхищенно произнес: — Что за красавица!

Антон украдкой взглянул на соседний стол. Елена слушала красивого командира, не сводя с него сияющих ласковых глаз, и тот, рассказывая ей что-то, блаженно улыбался: да, она могла заворожить мужское сердце и «вскружить голову», как говорила Катя, без малейших усилий.

— Я хочу, чтобы вы познакомили меня с ней, — требовательно прошептал Хэмпсон.

— Только не сейчас, — тихо ответил Антон, опять уставившись в свою чашку. У него просто не хватило бы смелости подняться и сказать Елене: «Разрешите представить вам мистера Хэмпсона…»

— Я хочу сейчас. Завтра ее может уже не оказаться в поезде.

— Не беспокойтесь, она едет до Берлина.

— О, это очень хорошо! — обрадованно произнес Хэмпсон. — Очень!..

Официант подошел к их столику, заслонив собой веселую компанию. Антон торопливо расплатился и тут же ушел, оставив Хэмпсона допивать коньяк и молча любоваться Еленой.

Глава шестая

Вернувшись в свой вагон, Антон включил верхний свет и внимательно рассмотрел себя в зеркальной двери умывальника. Узелок галстука оказался опять сдвинутым набок, он старательно затянул галстук, хотя следовало не прихорашиваться, а немедленно раздеваться и ложиться спать: завтра рано утром ему предстояла встреча с братом. Антон отодвинул занавеску закрывавшую окно, и прижался лицом к стеклу. Черный гребень леса, освещенный луной, четко вырисовывался на фоне звездного неба.

Колеса заскрежетали, и поезд вдруг замедлил бег: показались редкие и слабые станционные огни.

Антон прошел по пустому коридору в тамбур, открыл дверь и, выглянув, увидел: большие, слабо освещенные и потому черные деревья, рядом с ними маленький вокзал, желто светились лишь его окна. На платформе одиноко маячил фонарь, закоптившийся от керосиновой лампы, да неподалеку от него замер железнодорожник с маленьким фонариком в руке.

— Почему остановились? — крикнул кто-то из окна соседнего вагона.

Железнодорожник приподнял фонарик, словно хотел рассмотреть, кто спрашивает, и ответил уклончиво:

— Сейчас отправитесь…

— Но почему остановились? Мы же не должны тут останавливаться!

— Сейчас отправитесь, — повторил железнодорожник и пошел вдоль поезда, покачивая фонариком, скупо освещавшим землю у его ног.

Открыв дверь тамбура с другой стороны, Антон хорошо различил освещенные луной станционные склады и сверкающую полоску реки. На ее берегу деревенская молодежь водила хоровод. Гармонист играл «Барыню», две девушки, приплясывая, пели частушки. Один голос был звонкий, задорный, другой — мягкий, задумчивый, просительный. В нем слышалась жалоба на кого-то сильного и злого, кто отнял милого, без которого «жизнь, как ноченька, темна». Казалось, девушки вели разговор, не слушая друг друга.

«Барыня» оборвалась, и гармонист, пройдясь пальцами по клавишам, заиграл «страдания». Теперь запел мужской голос, умоляя кого-то дать ему силу и терпение в разлуке с родиной и любимой. Едва закончил он, другой голос, сильный, молодой, словно обращаясь к поезду, стоявшему на станции, попросил:

Машинушка, трогай, трогай
Столбовой, большой дорогой!..

Будто вняв этому тоскливому призыву, долетевшему через реку, поезд тронулся, и тягучие «страдания» приблизились к Антону, сделались громче, слышнее, а потом стали удаляться, затихая, и вскоре исчезли совсем, заглушенные перестуком колес.

Тревожное и тоскливое чувство овладело Антоном: ведь он расстался с Москвой, с друзьями, родными, и «машинушка» увозила его все дальше на запад. Но почему и о чем тосковали эти молодые ребята, о какой разлуке они пели? Кто гнал их из родной деревни? Куда? Зачем? Неужели и здесь люди предчувствовали скорую беду, и это предчувствие, как уверял его друг Федор Бахчин, отражалось в частушках и «страданиях»? Антон недоверчиво посмеивался, когда Федор, с которым он встретился недавно в родной деревне Большанке, говорил, будто эта «деревенская поэзия» злободневна, как газеты, и отражает жизнь не хуже, чем пресса.

Антон приехал в свою деревню проститься с родителями, и Бахчин навестил его вместе со своей женой Симой, прикатив из районного центра Дубков на «газике». Оставив родственников Антона «гулять» в карзановской избе, приятели вышли на выгон, чтобы поговорить по душам. Тогда-то Федор и обратил внимание Антона на частушки, доносившиеся с другого конца выгона, где хороводилась молодежь.

— Все по-старому, — вяло заметил Антон, послушав. — Те же «миленки» и «залетки»…

— Нет, ты послушай внимательнее, — попросил Федор. — Внимательнее! Слышишь?

Горестный девичий голос тянул:

Из колодца вода льется,
Ах, студеная вода!
Мой миленок не вернется,
Ах, не вернется никогда!

— Знаешь, кто это поет? — спросил Федор и, не получив ответа, подсказал: — Это Варюша Трохина. А поет она о том самом Прошке Одонкове, о котором только что в вашей избе говорили.

Дальние родственники Карзановых Одонковы получили, так же как и Гурьевы в Заборье, короткое и страшное извещение от того же командования Особой Краснознаменной Дальневосточной армии, что сын их Прокофий погиб смертью храбрых, обороняя границы Родины. Когда Антон и Федор сидели еще вместе со всеми в избе, Аким Макарович — дядя Антона — потянулся к нему через стол.

— Ты вот ученый человек, тебя за границу посылают, чтобы ты там наши интересы отстаивал, — заговорил он, — ты скажи, это почему же в мирное время наших людей убивают? А? Ты объясни, что это за мир такой, когда человека ни за что ни про что на тот свет отправляют. А? И сколько еще убивать будут? А?

Антон сказал, что его учили вовсе не тому, чтобы давать ответы на такие вопросы. Подвыпивший дядя рассердился и стал кричать, что наука, видно, не пошла Антону на пользу. Федор поспешил на выручку другу, сказав, что виновато во всем враждебное капиталистическое окружение.

— Убили не одного вашего Прокофия, — сказал он. — Из нашего района трое погибли…

— Так почему тогда скрывают, что идет война? — выкрикнул Аким Макарович.

— Не скрывают, — возразил Федор. — Чего тут скрывать! Но и кричать во весь голос пока не надо. Враг начал войну без крика, не объявляя ее, и мы даем ему отпор тоже без крика.

Объяснение, вероятно, удовлетворило Акима Макаровича. Но ответил-то на его вопрос все-таки секретарь райкома, а не племянник, «великой ученостью» которого он так усердно хвастался…

— Слушай! Слушай еще! — снова попросил Федор, когда другой девичий голос запел:

С неба звездочка упала
На мой фартук голубой.
Не покинь меня, миленок,
Не сгуби мою любовь.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: