— А это кто? — спросил Антон, уверенный, что на этот раз Федор ошибется; не может же он знать голоса всех большанских девчат!
— Это, наверно, Феня Зверькова. Помнишь, Аким Макарыч жаловался, что у него отнимают лучшего тракториста, Пашку Федоткина? Его тоже берут в армию. Пашка — ее жених.
Антон знал, что все деревенские девчата сочиняют частушки, чтобы выразить свои чувства к парням, которые им нравятся, или осмеять да опозорить изменщика или соперницу. Он сомневался, однако, что эти частушки способны отразить, как уверял его друг, жизнь, радости и тревоги деревни.
— Да, да, так оно и есть. — горячо подтвердил Федор. — Когда деревня довольна, частушки веселы, смешны, добродушны; когда деревня раздражена, они ядовиты, злы, частенько даже грубоваты, а когда деревня угнетена чем-нибудь, подавлена, она перестает петь, молчит, как на погосте.
Он снова стиснул плечо Антона, заставив прислушаться к новой частушке; звонко и зло девушка укоряла какого-то «черного ворога» за его намерение «солнце заслонить».
— Аллегория? — спросил Антон немного иронически.
— Все народное творчество построено на аллегориях, — ответил Бахчин. Они повернули к освещенным окнам карзановской избы. — Да и ненародное тоже.
Перед избой их встретила Сима. Невысокая, широкая в кости, она рано располнела, но ее круглое, по-деревенски красивое лицо оставалось девичьим.
— Ну, наговорились? — спросила она со смешком. — Вспоминали студенческие похождения?
— Нет, мы говорили не о студенческих похождениях, — ответил Антон. — Федор заставил меня слушать «страдания», чтобы понять, что волнует деревню сегодня.
— Ну и что же? Понял ты, что волнует деревню?
— Не очень.
— А по-моему, тут и понимать нечего, — проговорила Сима. — Все обеспокоены тем, что делается по ту сторону нашей границы. Колхозники все чаще говорят: «Как только начинаем жить получше, так обязательно нас подстерегает какая-нибудь беда».
— И беда эта — война?
— Да, война, — ответил за жену Бахчин. — Война не дает никому покоя, как грозовая туча во время жатвы. В последние месяцы меня на каждом собрании спрашивают: «А что слышно о войне?» Когда я пытаюсь успокоить их, говорю, что непосредственной военной угрозы нет, что мы не допустим войны, меня слушают внимательно, но по лицам вижу, не верят. И, выступая в тон же деревне через неделю или даже через несколько дней, я опять вижу поднятую руку: «А что слышно о войне?» И что бы я ни говорил, они сохраняют на лицах то же выражение недоверия. Это просто поразительно, до чего крепко засела в их головах мысль о проклятой войне.
— Что ж тут удивительного! — воскликнула Сима. — Ведь уже столько парней призвали в армию…
— Призыв — это простая предосторожность, — пояснил Бахчин.
Сима положила руку на плечо Антона.
— Ну а ты можешь что-нибудь сказать? Будет война?
— Это сложный вопрос, Сима…
— Ничего не сложный, — перебила она Антона, сняв руку с его плеча. — Вопрос простой, а на сложность ссылаются, когда не могут ответить.
— За точный ответ на твой вопрос, — отозвался Федор, — наше правительство, пожалуй, много бы дало.
— Ты хочешь сказать, что наше правительство тоже не знает?
— А как оно может знать? К войнам готовятся постоянно, готовятся долго и старательно, — сказал Антон, — но начинаются они почти всегда неожиданно. Особенно для тех, кто не сумел или не успел подготовиться к ней.
— А мы готовы?
— Не знаю, Сима, — ответил Антон. — По-моему, должны быть готовы. Наверно, готовы. Ведь опасность нападения на нас всегда была.
Вскоре Бахчины простились с Антоном, его родителями и родственниками и укатили на «газике», всполошив большанских собак, которые еще долго лениво лаяли вслед машине.
Когда улеглись спать — Антону постелили на лавке у открытого окна, — начавший дремать Антон почувствовал, как шершавая и ласковая ладонь осторожно коснулась его лба, провела по волосам и замерла у затылка. Антон взял узкую, сухонькую руку матери, поднес к губам и поцеловал.
— Ты спи, — прошептала мать. — Спи. В кои-то годы под родной кровлей оказался. Намаялся, чай, по миру бродивши?
— По миру я еще не бродил, — тихо ответил он. — Собираюсь вот только.
— Все равно не родной дом, — сказала мать и, помедлив, неуверенно произнесла: — А может, напрасно ты на чужую сторону едешь?
— Нужно ехать, мам.
Она вздохнула, снова погладила его по волосам, благословила.
— Ну что ж, раз нужно — поезжай. Только береги себя там, опасайся чужих людей: кто их знает, что у них на уме, еще погубят. Говорят, чужая душа — потемки, в нее не заглянешь.
— А заглянуть надо. Не заглянешь — ничего не узнаешь, а нам очень надо знать, что в тех, в чужих душах делается.
— Свою душу перед чужими не распахивай, — прошептала мать. — Дурного человека в избу пускать нельзя — напакостит, а уж про душу и говорить нечего: всю жизнь может испортить. Не распахивай душу, коль не знаешь, хороший или плохой человек хочет заглянуть в нее.
— Не буду распахивать.
— Боюсь я за тебя, Антошенька.
— Не бойся, мам, я же теперь не маленький.
— Не маленький, а все равно боюсь. И за тебя боюсь, и за Петеньку боюсь. Коль начнется что, вы там — и Петенька и ты — сразу в беде окажетесь, и спрятаться некуда.
— Не бойся, мам, ничего страшного не случится.
— Ты думаешь, ничего?
— Ничего.
— Ну дай-то бог!
Теплая материнская рука, которую он чувствовал на своем лбу, вдруг перекрестила его и снова опустилась на его голову, погладила по волосам.
— Петеньку, коль встретишь по дороге, поцелуй за меня.
Антон закрыл дверь вагона, вернулся в купе и лег. Заснуть он, однако, долго не мог: вагон покачивался на стыках рельсов, казалось, у самого уха стучали колеса. И все-таки усталость взяла свое — Антон забылся. И тут же, как ему показалось, раздался стук в дверь. Стучали резко и настойчиво. В наступившей тишине из коридорчика донесся громкий голос проводника:
— Постучите еще, товарищ командир…
И хотя за окном была ночь, а на станцию, где Антон ожидал встретить брата, поезд должен был прийти только утром, он понял, что за дверью Петр. Включив свет, Антон вскочил с дивана и резко отдернул дверь. Брат, в поношенной военной форме — новенькими выглядели лишь золотые треугольники на рукавах выцветшей гимнастерки да широкий пояс с портупеей, на котором висел пистолет в новой кобуре, — мало походил на того веселого, дурашливого Петьку, которого знал и помнил Антон. Петр стиснул брата в своих крепких руках, и Антон совсем близко увидел обрадованные родные глаза и светлые курчавые волосы, которые по-прежнему лезли на лоб.
Следом за Петром в купе вошел другой военный — высокий, узкоплечий и такой же молодой, как Петр. Его глаза весело, даже насмешливо наблюдали за встречей братьев.
В руках он держал увесистый бумажный сверток.
Петр представил товарища:
— Мой друг — Василий Тербунин, помначразведдива, сиречь помощник начальника разведки дивизии.
Тербунин застенчиво улыбнулся и крепко пожал протянутую Антоном руку.
— Такой молодой, — заметил Антон, — и уже…
— У нас все молодые, — перебил его брат. — Средний комсостав примерно в нашем возрасте, да и старший недалеко от нас ушел. Комдиву тридцать пять весной стукнуло, и его теперь все Стариком зовут.
— Армия в руках молодых, — сказал Антон. — Так, что ли?
— И так, и не совсем так, — ответил брат. — У нас немало пожилых, — ну, до сорока, до сорока пяти лет — это среди младшего комсостава, сверхсрочники. Ну и, конечно, большое начальство: там старичков предостаточно.
За окном раздались два звонка, и Антон, еще не понявший, как попали Петр и его друг в поезд, обеспокоенно поглядел на брата.
— Ничего, не волнуйся, пусть трогается, — весело подмигнул Петр и взял из рук Тербунина сверток. — Пусть трогается, а мы пока перекусим немного… да и выпьем по случаю встречи и… прощания. — Петр показал Тербунину на креслице, втиснутое между стенкой и столиком. — Устраивайся.