Тут в висках застучал другой голос:
— Пономарев, последний раз спрашиваем: даешь подписку?
— Нет, — прохрипел я и почувствовал, как тело мое дернулось, я опять заболтался в воздухе. «Падлы, менты поганые, — подумал я, — фашисты и те, наверное, так не издевались». И опять провал в памяти.
— Ну что, даешь подписку? — услышал я, когда снова пришел в себя.
— Да. Можете торжествовать, — ответил я, а про себя подумал: «Ни хера, мы еще „побуцкаемся“, будет и на нашей улице праздник. Дайте только вырваться отсюда».
Кое-как поднялся с пола, подвели к столу, сунули какую-то ксиву, в руку вставили ручку, я поставил каракулю.
Врач предложил:
— Сейчас в санчасть отнесем.
— Не надо, сам дойду, — огрызнулся я.
Занесли мне чистую куртку и брюки. С трудом я переоделся и, пошатываясь, в сопровождении надзирателя потащился наверх в санчасть. Здесь, в общей камере, лежало уже много воров, которые не выдержали и дали подписки.
Собрав около трех тысяч больных, поломанных и отказавшихся от воровских идей, стали отправлять в центральную больничку на станции Бира. Это от Хабаровска в сторону Биробиджана.
В больнице лежали зеки со всего Союза. Я довольно быстро поправился, вечерами брал гитару, шел из терапевтического отделения на улицу, садился на лавочку и пел. Возле меня собиралось много больных, которые могли ходить, все сидели и слушали. Так же, как и в зоне, варили чифирь, курили анашу, кололи морфий, глотали кодеин и теофедрин. Все ждали, в какие «командировки» (ссылки) отправят на этап.
Шел 1959 год. В больнице стали поговаривать, что должен выйти какой-то указ для заключенных. И точно. Через несколько месяцев вышел указ от 14 августа 1959 года «О рассмотрении уголовных дел и об освобождении из мест заключения, об изменении уголовных статей».
Приехала комиссия. Стали вызывать по одному и освобождать заключенных, имеющих даже большие сроки: по пятнадцать-двадцать лет. Человек шел на свободу, но при одном условии: в течение года-трех из его зарплаты в пользу государства будут удерживать 15–20 процентов.
А мне опять «геморрой» (неудача), второй раз не повезло. Как в том анекдоте, что ходил по зоне: «Как не повезет, так и на кобыле триппер схватишь». На семь суток попал я в изолятор. Нас накрыли надзиратели, когда мне на теле делали татуировку. На комиссию я попал уже из изолятора. Посмотрели личное дело — на мне висело четыре трупа. Сказали: «Совсем еще молодой, только двадцать два года, и нарушать продолжает. Пусть сидит». Даже разговаривать не стали. Так комиссия и постановила: «Отказать». И я продолжал мотать срок. А многих освободили.
Глава 3
ТАШТЮРЬМА
Тех, кого комиссия зарубила, стали отправлять в Среднюю Азию. Привезли нас в город Ташкент в Таштюрьму, распределили по камерам. Меня кинули в пятьдесят третью. Здесь уже сидели три «пассажира». Познакомились, кто откуда, кто за что.
Из всех выделялся Генка Свиридов, волжанин. Высокий, красивый парень атлетического сложения, на воле был акробатом-циркачом. В цирке теперь выступать не будет, и, пожалуй, долго. Зарезал семь человек. На его месте любой бы зарезал. А дело было так.
После представления в цирке Генка пошел провожать девушку. В парке его остановили семеро парней и все с ножами. Двое схватили девушку и потащили в кусты, начали срывать платье, трусы, повалили, стали насиловать. Она, как могла, сопротивлялась, кричала. Один из пятерых не выдержал, повернулся, крикнул по-узбекски: «Давай быстрей!» В этот момент Генка удачно выхватил у него нож и стал резать направо-налево. Кинулся к тем двоим, те бежать, да со спущенными штанами далеко не убежишь, зарезал и этих.
Потом взял девушку за руку, пошел с ней в милицию. Там сказал ей: «Рассказывай». Девушка долго не могла прийти в себя. Кофта, платье были на ней разорваны в клочья, от трусов осталось одно воспоминание. Придя в себя, девушка рассказала все, что случилось.
Директор цирка ездил, ходатайствовал за Генку, да бесполезно. Судья так и сказал Генке: «За пятерых я тебя не сужу, а вот тех двоих вы убили умышленно. Раз побежали они, пусть себе бегут». Короче, дали Генке семь лет, получилось по году за каждого.
Сидел в камере Павлик, тоже молодой парень. Батрачил он на хлопковом поле у одного бабая, работал от зари до зари. Бабай так замордовал и допек Павлика, что один раз он не выдержал. Получил расчет, так сказать. На хлопковом поле кетменем хватил бабая по голове, тот подышал еще пять дней и перестал.
Третьим в камере был Корсунский Леонид Моисеевич, в годах уже. Бывший военный летчик, воевал в Корее во время корейско-японской войны. Сидит по делу щеточников, а всего по этому делу проходит семьдесят пять человек. Были у них подпольные цехи и фабрики, делали щетки, расчески и прочую ерунду, а ворочали миллионами.
Вечером сели ужинать. Корсунский достал мешочек с сахаром, дал всем по ложке, отрезал по кусочку колбасы. Все поели, но вижу, что ребята какие-то пасмурные. Поиграли в домино. По тюрьме дали отбой, а из соседней камеры «позвонили» по стене: кто пришел на «кичу» этапом, кого кинули в камеру? Я вылез на решетку и сказал, откуда и кто пришел со мной. Потом тюрьма уснула своим тяжелым, безрадостным сном.
Ночью я проснулся по нужде. Вижу, Павлик и Генка не спят, о чем-то гутарят. Они и рассказали, что, когда меня не было, Корсунский никому ничего не давал, а как я пришел — стал давать.
— Вот что, ребята, слушайте сюда. Чтобы жид помнил, что такое «кича», надо провести воспитательную работу и так сделать: возьмите его мешочек с сахаром и высыпьте в бачок. Утром дадут кипяток, размешаем. Да и сейчас не мешает попить и поесть немного из запасов жмота, опять же для его пользы.
Из большого мешка Корсунского вытащили четыре вязанки копченой колбасы, мед, сыр голландский и много поломанного шоколада. Генка набрал его полную фуражку, положил на решетку и сказал:
— Пусть проветрится, плесенью уже покрылся.
Поели колбасы, сыру, попили чаю с медом, и я сказал ребятам:
— Утром, когда Корсунский «щекотнется» по поводу продуктов, вы молчите, я буду говорить.
Утром встали, получили кипяток, залили в бачок, размешали. После оправки сели завтракать. Корсунский налил в кружку кипятку, попробовал и говорит:
— Что-то кипяток сегодня сильно сладкий.
Мы молчим, Корсунский полез в мешок, а сахара-то там тю-тю, да и другие продукты основательно похудели. Корсунский ко мне:
— Дим Димыч, как-то нехорошо получается.
— Очень даже хорошо, Леонид Моисеевич. Вы в тюрьме первый раз, человек новенький-готовенький. Но я дам вам дельный совет на будущее. Это не по-каторжански гноить продукты в мешке, колбаса и шоколад плесневеть начали, сыр позеленел от стыда за вас. А что ребята сахар в бачок высыпали, так это они погорячились. Больше этого делать не будут. Надо все делать по-каторжански; все, что есть, надо есть, но не одному, а с товарищами по несчастью. И считайте для себя великим счастьем, что вы попали в камеру к таким ребятам. Попади вы к махновцам, и плакали бы все ваши продукты вместе с вами. Вы бы еще пендюлей приличных получили от этих шакалов. Надеюсь, Леонид Моисеевич, вы меня правильно поняли.
— Я вас отлично понял, Дим Димыч, — ответил еврей. — В таком случае давайте быстро все пустим в употребление.
Этот завтрак и последующие трапезы у нас проходили уже радостно и дружно.
Как-то вечером к нам в камеру кидают молодого парня-узбека, хотя мест у нас не было: камера на четверых. Парень бросил матрац на пол, сел на него. Я пригляделся к парню, вижу: кайфует, обкуренный. Отрывает каблук от ботинка, достает анашу и начинает забивать две «беломорины».
Генка с Павликом подсели к нему. Парень назвался Шовкатом и спросил, обращаясь ко мне:
— А ты?
— Вообще не курю, — ответил я.
Выкурив папиросы, ребята стали играть в домино, а я беседовал с Корсунским и втихаря наблюдал за новичком. Корсунский рассказывал мне, как они «спалились».