Одному еврею из их компании на предварительном следствии в КПЗ сделали укольчик снотворного. С кем не бывает: «впал в распятие» (переживает) человек, не спит, вот и сделали. И помогло. Уснул человек, только навсегда. В это время стали «дергать» подельников и, ссылаясь на показания «уснувшего», раскалывать их. А они давай валить все друг на друга. Так вышли на самого главного цеховика, на Алендра. Алендр, в свою очередь, в знак глубокой признательности друзьям рассказал, кто чем занимался, откуда поступали свиные шкуры, кто бумаги подписывал. Не забыл и своих московских друзей на очень даже высоких должностях. Так все было четко отлажено, а «спалились» на сущем пустячке. Один их рабочий, не рассчитав сил и откушав лишнюю порцию горячительного, попал в вытрезвитель. Там, ясное дело, поинтересовались: кто такой, где работает? Пролетарий давай мяться. Но блюстители порядка знали свое дело хорошо, государственный хлеб не зря ели, поприжали бедолагу как следует. Тот и сказал: в подпольной еврейской фирме.
Шовкат заметил, что я на него посматриваю, спросил:
— Почему ты как волк смотришь на меня?
— Тебе показалось, я на всех так смотрю, привычка такая, — ответил я.
Пройдя уроки жизни в преступном мире Ванинской зоны, я был очень осторожен среди зеков, у меня появилось какое-то звериное чутье на людей. Собака и та порой к одному человеку ластится, а на другого рычит, чувствует погань. Вот и сейчас: в камере мест нет, а к нам кинули человека. Почему? Зачем?
После ужина легли спать. Я лежал на нижних нарах, Корсунский надо мной, Генка с Павликом на других нарах. Шовкат расположился на полу между нарами. Достал анашу, зарядил папиросу, втроем ребята покурили. Я спросил у Шовката, за что тот попал, сколько «отломили». Он рассказал, как его били в ментовке, а сел он за килограмм анаши, год дали. Я слушаю, но чую: «пургу гонит» (врет). Но ничего не стал ему говорить.
На другой день после завтрака и проверки стали выводить на прогулку. Надзирателю я сказал, что заболел, плохо себя чувствую, на прогулку не пойду.
Сокамерники мои ушли, я остался один. Проверил матрац Шовката и обнаружил длинную заточку. Ее я перепрятал в свой матрац, быстро распустил чулок и сплел веревку в палец толщиной.
Когда ребята пришли с прогулки, я уже спокойно лежал на нарах и читал книгу. Прошел обед, ужин и лишь после вечерней проверки, когда тюрьма готовилась ко сну, я подошел к Шовкату сзади и накинул на него удавку, придавил, пока он не вырубился. Ребята с удивлением наблюдали за этой сценой, Генка спросил:
— Дим Димыч, что ты делаешь? Шовкат парень такой хороший.
— Он зашел к нам с заточкой. Значит, она предназначена для кого-то из нас. На тебя, Гена, этот хороший парень постоянно посматривал, — ответил я.
Шовката привели в чувство.
— Если ты, падла, не скажешь, зачем тебя кинули в нашу камеру, то сейчас тебе будет хана, — сказал я и натянул удавку, подержал маленько и отпустил.
— Ничего не делайте, я все скажу, — взмолился Шовкат.
Он должен был зарезать Генку. Родные убитых им парней заплатили хорошие бабки. Шовкат специально совершил преступление, а когда попал в тюрьму, заплатил надзирателю, чтобы тот кинул его в пятьдесят третью камеру. Те, кто его послал, пообещали, что долго он сидеть не будет, его выручат, а выйдет на волю, то получит еще кучу денег.
После этого признания я не вытерпел, трахнул Шовката пару раз по голове и сказал:
— Ломись на кормушку (уходи из камеры), стучи, сука, вызывай корпусного, чтобы он перевел тебя в другую камеру, а то я за себя не ручаюсь.
Шовкат стал стучать в дверь, пришел надзиратель, спросил:
— Что такое?
— Позови корпусного.
Пришел корпусной.
— Гражданин начальник, — сказал я, — уведите эту мразь отсюда по-хорошему, а то мы с ним что-нибудь сделаем.
— Так, в чем дело? — спросил корпусной.
— Он сам вам расскажет. А ты, мразь, быстро сворачивай свой матрац и вали отсюда.
Шовкат схватил матрац и выпрыгнул в коридор. Они ушли. А я рассказал ребятам, как наблюдал за Шовкатом ночью и на прогулку тоже не пошел.
Корсунский посмотрел на меня с какой-то детской улыбкой, похлопал легонько по плечу и сказал:
— Да, Дим Димыч, это мы тут дилетанты, а ты молодец, в преступном мире тебя не проведешь.
По соседству в пятьдесят четвертой камере сидели женщины. Один раз вечером я залез на «решку», стал с ними разговаривать, познакомился с одной девушкой. Звали ее Зоя, сама татарка, живет в Самарканде, воровка-карманница, по-нашему называется «кишиньковая». Я поинтересовался:
— Зоя, а как бы нам с тобой хоть разок сделать удовольствие?
— Только через туалет, — ответила Зоя.
— Нас первых выводят на оправку. Завтра я тормознусь в туалете, — сказал я.
— Все поняла. Жди.
И мы пожелали друг другу спокойной ночи. На другой день утром нас повели на оправку. В туалете проходила канализационная труба и за ней стояла параша — обрезанная бочка для мусора. Я сел за бочку.
Надзиратель, пожилой узбек, открыл дверь туалета, спросил:
— Все?
Ему ответили:
— Все.
Они ушли. Завели женщин, восемь человек. Когда дверь захлопнулась, я поднялся из-за бочки, спросил:
— Кто Зоя?
Женщины поначалу растерялись, охнули, одна говорит:
— Я Зоя.
— Тогда давай сотворим любовь.
Женщины постарше, сидевшие за растрату, начали возмущаться:
— Как вам не стыдно, срам-то какой.
Вперед вышла самая бойкая воровка и сказала:
— Замолчите вы, «ковырялки» старые… что ли, не видели. Ольга, встань к дверям, волчок загороди, чтобы мент не видел, а ты, Зойка, приступай к делу, раз обещала.
Зойка спустила трусы, нагнулась. Лошадиным способом я быстро совершил половой акт. А эта шустрая деваха говорит:
— Я Катя. Может, и меня?
Я только руками развел, глазами показав на опавший член.
— Ничего, милый, успокойся. Сейчас приведу твой аппарат в рабочее положение.
Катя подошла, обняла меня одной рукой, а другой стала гладить ниже пояса. Я снова почувствовал прилив энергии. Катька нагнулась, тем же способом четвероногого копытного я реализовал и эту представившуюся возможность. Видимо, разыгранная перед зрителями сцена их так увлекла и раззадорила, что нашлись еще желающие из зрителей стать участниками аттракциона. Деваха, что стояла на дверях атасником, говорит:
— А мне можно?
— Иди, Ольга, он парень молодой, помацай как следует, и тебе хватит, — сказала Катька.
Ольга подошла. Не помню уж, что она со мной сделала, но я опять захотел. Она быстро нагнулась и сама попятилась на меня. Молодость и природа, они берут свое. Я и на этот раз не ударил в грязь лицом. До меня долетали едкие реплики и комплименты со стороны пожилых баб, у которых, видимо, лебединая песня была уже спета.
— А Катька-то, Катька, как вертушка, крутилась на… и визжала, как свинья недорезанная.
— Да ты сама, Матрена, попадись на каркалыгу этому мерину, не так бы завизжала.
— А Ольге-сучке лучше всех досталось, дольше всех ее пилили, — сказала с каким-то радостным сожалением рябая баба, щерясь беззубым ртом.
В это время дверь туалета распахнулась, надзиратель крикнул:
— Хватит, девушки, еще много камер. Выходите.
Катька принялась его стыдить:
— Как тебе не стыдно, фундук фуев, закрой дверь, мы сейчас.
Но надзиратель настоял на своем. Мне запрятаться за бочку было уже никак нельзя. Бабы по одной стали выходить в коридор. Когда надзиратель увидел меня, у него глаза полезли на лоб, спросил:
— Из какой камеры?
— Из пятьдесят третьей.
Он захлопнул дверь, баб увел. Потом слышу — бегут. Открыли дверь, заорали:
— Выходи, сейчас мы тебе покажем …барь долбаный.
Я выскочил в коридор, надзиратели стали бить меня по голове. Я ломанулся по коридору корпуса. В конце его, я знал, внизу находился изолятор, но до него далеко бежать, на пути пять решетчатых дверей, и у каждой надзиратель. Все они били меня: кто кулаком по голове, кто сапогом. В последних дверях двое надзирателей. Один врезал мне по голове, а второй — сбоку ногой по печени. Я полетел по лестнице вниз головой в подвал глубиной метров пять и шмякнулся о бетонный пол. Лежал не двигался, хотя и был в себе. Но я знал одно: если поднимусь, надзиратели запинают наглухо (совсем). Они обступили меня, один пнул ногой, сказал: