— Паша, — вскрикнула Аня, поднимаясь, — да у тебя же приступ начинается.
Он удивленно посмотрел на женщину, плохо соображая, что она говорит. Потом тупо кивнул, а Аня выпрыгнула из воды и, оставляя на паркете мокрую дорожку, бросилась в комнату за шприцем. Дрожащими руками набрала лекарство.
— Больше, — попросил Павел Антонович.
— Этого хватит, не беспокойся. Сейчас, сейчас, — она постаралась взять себя в руки и унять дрожь.
Игла вошла точно в вену. Профессиональные качества она не утратила.
— Есть! Пойдем, я уложу тебя.
— Нет, — ответил Синицын, — ложись сама. У меня еще дела.
— Брось их. Тебе нужно поспать.
— Не могу, — слабо улыбнулся он. — Времени в обрез, ты же знаешь…
Глядя на Аню, никто бы никогда не сказал, что час назад эта женщина едва добралась до дома. От выпитого за ночь ноги двигались с трудом. А увидев, как заботливо она укутывает Павла Антоновича пледом, никому бы не пришло в голову, что полчаса назад он тащил ее за волосы в душ. Теперь они больше напоминали парочку голубков, единственной целью жизни которых была забота друг о друге.
Аня уснула, едва ее голова коснулась подушки. При свете ночника Павел Антонович всматривался в ее лицо и тихо улыбался, хотя вряд ли отдавал себе в этом отчет. Вечная загадка — женщина. Вечная тайна — сердце мужчины. Вот она рядом — порядочная, добрая, верная, так нет, тянет же к какой-нибудь дряни. И ничего не сделать, потому что ум тут ничего не решает. Он не судья и не арбитр. Решает легкий щелчок в груди, зажигающий нездешний свет. Произошло, загорелось — и ничего уже не попишешь. Пусть она лживая, подлая, глупая — другой не нужно. С другой темно.
Превозмогая навалившуюся в одночасье сонливость, Павел Антонович снова покатил к столу, разложил перед собой листок и еще раз перечеркнул имя жены. Не было у него к ней света. И счастья с ней не было.
После вторых родов Катерина изрядно поправилась. Он всегда любил полных женщин, но ее полнота была тяжелой — не женской, а бабьей. Мальчики в детстве часто болели, и хлопот с ними хватало, а потому по вечерам с лица у жены не сходило выражение опустошенной усталости. Синицыну же годы прыти не убавили. Да и что это за годы? Тридцать — расцвет, разбег. Они уже перебрались в Подмосковье. Еще рывок — и головокружительная московская власть. Он был лучшим. Он во всем был первым. Он был примерным семьянином. (Да и как могло быть иначе, если после первого же его увлечения — легкого и скоротечного — он застал жену за слезным письмом его непосредственному начальнику…)
Но судьба зло посмеялась над ним. Землетрясение в Ашхабаде. За четыре тысячи километров на юге трясло, а у него в Подмосковье рушилось, сыпалось, как карточный домик, столичное сказочное благополучие.
Его послали в Туркмению — помогать, спасать, организовывать. Послали как лучшего, как первого из первых. Второму, не такому прекрасному руководителю, как он, повезло больше. Второй занял его место и взял курс на столицу. Катерина, которая одна только и могла бы спасти положение, если бы осталась, сославшись на то, что детям по каким-нибудь медицинским показаниям противопоказан жаркий климат, решительно воспротивилась такой перспективе. Она боялась отпускать ветреного супруга одного куда бы то ни было. Она заявила, что у мальчиков слабые легкие и что жаркий сухой климат для них — единственное спасение. Тогда впервые Синицын посмотрел на жену с ненавистью.
Два первых года, проведенных в Ашхабаде, он все еще надеялся — опомнятся, позовут назад, он вернется победителем, закаленным в боях со стихией, на белом коне. Куда там! Битва за лучшее место под солнцем в партийных рядах продолжалась без него. На такой войне выбывших забывают быстро.
Десять лет он потратил на попытки каким-то образом вернуться, на пустые терзания и звонки бывшим товарищам. Те перебывали у него по разочку в гостях, ради экзотики, поедания желтых медовых дынь и огромных, солнцем налитых персиков, однако его призывы о помощи оставили без ответа.
Время шло, а со временем ко всему привыкаешь. А когда привыкаешь, начинаешь смотреть другими глазами. А если смотреть по-другому, можно увидеть не только недостатки, но и кое-какие достоинства. Отыскивается и хорошее, и светлое. Потому что не может человек жить в темноте и терзаниях.
Через десять лет Павел Антонович впервые выбрался в Москву. И обомлел. Его удивил — и отчасти весьма неприятно — тот самый уклад жизни, к которому он когда-то так рьяно стремился. Все куда-то бежали, суетились, дрожали за свои места, смотрели косо. Ни покоя, ни отдыха. На юге жизнь у него была степенной и размеренной. Дела чередовались с праздниками, и то и другое было обставлено пышно, с восточным размахом. Люди гостеприимно распахивали свои двери перед каждым. Не потому что были просты, а по обычаю. А просты, скорее, были москвичи. Все-то у них, что не белыми нитками, то красной нитью.
Павел Антонович вернулся из Москвы успокоенным. Залег под кондиционер, поставил рядом ляган с виноградом и задумался. Цель жизни истлела от жара его сердца. Другой у него пока не было. Можно было расслабиться и пожить в свое удовольствие.
Катерине он так и не простил предательства — того, что не пожелала остаться в Москве, а потащилась за ним на юг. Теперь их супружеские отношения и вовсе сошли на нет, отчего она, правда, вовсе не страдала. А вот для Синицына тот факт, что он наконец поставил на Москве крест, означал полную свободу действий с прекрасным полом, в которой он себе раньше отказывал. Кстати, отказывал единственный из всех, кто его окружал.
Теперь Павел Антонович не жил, а смаковал каждый свой день и каждый час. Аппетитные секретарши сменялись большеглазыми горничными в горных пансионатах, длинноногие комсомольские карьеристки со съездов — задумчивыми и медлительными дамами, заведующими городскими закрытыми базами. Катерина принюхивалась к воздуху, который витал вокруг неожиданно успокоившегося мужа, шарила по карманам, наводила ревизию в его бумагах, но поймать Синицына с поличным не могла, отчего копила в себе безысходную злость и обиду.
Павел Антонович выплыл из потока воспоминаний в свою московскую квартиру и уставился на листок, лежащий перед ним на столе. Часы показывали половину шестого, а он в своих воспоминаниях так и не добрался до главного…
7
3 января 2001 года
Воронцов ехал на работу и улыбался. «Как последний кретин», — сказал он себе, взглянув на свое отражение в вагоне метро и не сразу узнав в нем себя. Попытался принять серьезный вид, но через мгновение уголки губ снова предательски поползли вверх. Его заполонила Лия. В голове прыгали картинки, наподобие комикса, и все — про нее. Вот она выгибается точно кошка, вот прохаживается по комнате в его рубашке, а вот… И именно тут губы вздрагивали усмешкой, по телу пробегал жар, а взгляд уплывал к потолку. Сознание сгинуло, подсунув вместо себя поток почти физически ощущаемых видений, от которых никак не удавалось отделаться. Не удавалось и, пожалуй, не хотелось.
Сколько продлится это наваждение, он не знал, но — тем лучше. Наваждения ни к чему не обязывают и ни в чем не ограничивают. А разве он не имеет права тряхнуть стариной? Может быть, в последний раз!
Лия заставила его позабыть правила, по которым он жил в последнее время, и навязала свои, пришедшиеся ему весьма по вкусу. Он сдался рыжекудрому диктатору с легкостью, потому что тот принудил его жить так, как Воронцову хотелось, не будь на его совести… Но ведь невозможно вечно помнить о совести. И — тяжело. И главное — совсем мало радости. А в нем столько жизни, что хватило бы на дюжину молодцов и еще бы осталось немножко.
Правда, Воронцов ни об энергии своей жизненной, ни о совести теперь не думал. Ощущение полета — вниз головой с высокой кручи, да без всякой опаски — захватывало его целиком. Теперь он был долиной, в которой прорывались и били из-под земли разбуженные землетрясением горячие гейзеры. Он обретал прежнюю форму, мироощущение, веру. Долина вот-вот будет затоплена — хлынул пенящийся горячий поток во все стороны, долина превратится в морское дно.