— Алеша! — позвал тогда отец достаточно громко.
Сын открыл глаза, придав лицу незлое выражение.
— Ты спал? — изумился отец. Он стоял посреди комнаты, опираясь на щетку. — Прости… Я думал, ты проснулся.
Монахов-младший умилился этой детской хитрости, улыбнулся от родного чувства.
— Ничего. Я дремал, — бархатно сказал сын.
Экран осветился, и замелькало рваное, острое изображение.
— Вот, пока не согреется, все так и будет… — скорбно сказал отец. И пока аппарат грелся, отец рассказывал о его коварстве: Вот если сельскохозяйственная передача — прекрасно показывает. Как парное катание или конкурс балета, так совсем перестает работать…
Мастера все — жулики, халтурщики… Разговор пошел о том, какие стали люди — совсем не такие…
Сын охотно с ним согласился.
Это уже отца не устраивало: он стал защищать время, только что его обругав. Нет, время ни при чем: а космос, пылко говорил он, а прогресс?..
Сын рассердился: какой, к черту, космос, когда…
Мама застала их спорящими. Пришла на громкие слова.
— Разбудил, конечно, — сердито сказала она отцу. — Он и не отдохнул совсем.
Отец готовно вспылил.
— Да нет, мама, я совсем выспался, — фальшивил сын-миротворец, взглядывая на готового ощетиниться отца.
— Полчаса всего и поспал… — Мать досадовала: она застала их так, будто сын никуда никогда не уезжал, будто все три года, что отец его не видел… будто этих трех лет и не было. Отец забыл, что три года сына не видел.
— Ну, хорошо, — победив себя в очередной раз, бодрым голосом сказала мать. — Прими душ — и обед готов.
— Да что ты, мама! — с притворно-радостным ужасом восклицал Монахов-младший. — Я уже на день вперед наелся… и часа не прошло.
— Оладьи… ты их так любил! — соблазняла мать.
Услышав про душ, Монахов-старший решительно перекинул полотенце через плечо.
— А тебе как раз сейчас душ принимать, когда Алеша собрался мыться! — снова взорвалась мать.
— Хорошо, мама, — вздохнул Монахов-младший. — Душ — потом.
Монахов-младший жевал оладьи и думал о том времени, когда он их любил. Он его не помнил.
Входил Монахов-старший и в награду за насилие над собой, за подвиг бритья и умывания, выглядел молодцом, глянул на сына этаким орлом-бодрячком.
— Я бы тоже вот этих штук поел… — снисходительно-шутливо говорил он жене, которая, классически подперев щеку, наблюдала жующего сына.
Мать поднялась, не скрыв вздоха.
— Ты же их никогда в жизни не ел!..
Изображение наконец встало на свое место. Сын поглядывал в телевизор, а отец рассказывал, что он видел накануне, поэтому не видел, что шло сейчас — тот самый конкурс балета, до которого отец был охотник.
Мать неприязненно косилась на отца.
Отец, конечно же, «нарочно» ел с ножа, оладья скользила, отец успевал ее поймать снизу и зажевывал целиком, продолжая, однако, рассказывать вчерашнюю телепередачу.
— Дай хоть сыну посмотреть телевизор… — сердилась мать.
А сыну вдруг становилось так тепло у этой чуть теплящейся, но и не затухающей семейной ссоры, словно у костерка, словно разморило; он потянулся сладостно и зевнул. Мать уже взбивала подушку…
Так он спал и ел целый день. Мать, как девушка, проходила неслышной тенью из комнаты на кухню, из кухни в комнату, бросая холодный взгляд на продолжающего рассказывать все виденное и прочитанное Монахова-старшего, приглашая помочь ей на кухне Монахова-младшего…
— Знает же, что нам надо поговорить… — сетовала она выходившему к ней сыну.
— Чем тебе пособить? — спрашивал образцовый сын.
— Да все уже, не надо. Посиди здесь. Расскажи. Чаю налить?
Сын пил чай, а рассказывать ему надо было про свою чуждую жизнь: про столицу, про карьеру, про новенькую жену и молодую квартиру. И все это стало так далеко для Монахова-младшего, как далеко и было. Словно эти три года вынимались из него, как ящик, целиком. И тогда оставался он, будто не уезжал и не расставался, только с небольшой прямоугольной темной пустотой внутри (где ящик). «Как они?..» — все вертелось у него спросить. (Мать поддерживала с прежней его семьей свои, отдельные от него отношения…) Но все не спрашивал. Как и мать не спрашивала же: «Ну как ты? доволен? счастлив?» Иначе зачем было затевать… «Я тебя в честь отца мужа назвала, а хотела — Митя…»— вздохнула мать. «Может, Митя и был бы счастливее…»— улыбнулся про себя сын. Так они и говорили не о том, ради чего уединялись, а о том, что вместе знали: опять о том же отце и говорили. Как сдал, как отощал, как не спит ночью, как не ест ничего, как характер, всегда такой, а совсем невыносимый сделался. Ничто не изменилось, и время опять не прошло… Монахов выглянул во двор: держась за заборчик, синей тенью прошла умершая год назад от рака тетушка — он отчетливо ее увидел: ничуть не изменилась, как раз такой он и видел ее в последний раз. «Совсем не маялась, во сне…»— сказала мать. «Вот штука— расстояние! — подумал в сердце сын. — Три тыщи километров равны трем прошедшим годам… Отъехал в сторону, а оказывается, вспять… домой вернулся…»
Тут отец приходил на кухню — «мешать».
— Алеша, иди, передача интересная, про зверей…
И начинал пересказывать, что сейчас видел. Мать вздыхала, Алеша шел, смотрел телевизор, а отец все рассказывал про начало передачи, пока она продолжалась и заканчивалась, его не интересуя.
— Представляешь, — говорил отец (уже он что-то другое рассказывал, перескочил), — лес!.. — И глаза его загорались от чувства, большого и абстрактного— ни к чему. — В лесу, оказывается, не просто много деревьев, а лес — это сообщество!
— Ясно, не просто… — усмехался сын.
— Так вот, — пропуская иронию мимо, продолжал отец, — Они все корнями связаны, перепутаны и представляют единую систему. Именно — систему.
— Ну и что? — сказал сын.
— Вот, например, дерево умирает, умирает, а как умрет — на следующий день сухое стоит. Загадка, думают ученые. А оказывается, как только оно умрет — лес сразу из него все соки в свою систему забирает. Потому и сухое сразу же… Вот и выходит, — сказал отец, прослушав молчание сына, — лес— это не много деревьев, а коллектив, общество, и каждое дерево — не само по себе, а только вместе со всеми, и во всех нуждается…
— Мне кажется, ты что-то перепутал, — сказал сын. — Это звучит ненаучно.
— Может, я и не настолько квалифицирован, как ты, — готовно обижался отец, — но еще способен точно передавать смысл услышанного…
— Обязательно надо человеку свое всему свету навязывать… — процедил сын и откинулся навзничь на мамину подушку и глаза для убедительности прикрыл — устал от человечества.
Так он спал и ел, ел и спал, и к концу дня так успокоился, что ему показалось, что прошло несколько дней, а не один, что он тут давно, вроде и не уезжал… А состарился со стариками вместе в один день на три их года.
Поэтому утром, с юным аппетитом сглотав мамин завтрак (там, у себя, он столько и в обед не съедал), чмокнув маму в лоб, усмехнувшись для нее на спящего отца, он с какой-то даже радостью вырвался на улицу, как на свободу, и устремился готовно и азартно по столь неприятным и неинтересным (как ему казалось в столице) командировочным своим делам.
2
— Теперь направо, а потом снова немножко направо…
— Как улица-то называется? — недовольно сказал таксист.
— Вот именно, что не знаю, — возбудившись, говорил Монахов. — Показать могу.
Они еще немного поколесили, пока Монахов вспомнил родителей с непонятной, все возрастающей тоской. Размеры предательства Монахова все росли: Господи! матери каждый лишний час с ним дорог и нужен как последний, — а он вот катит вместо неотложного аэродрома неведомо куда!.. «Ты меня не провожай…» — тоже мне. И ведь не хочется ему совсем… А как на крючке. Пока сомневался, пока думал, что вряд ли эта затея удастся, — ловкое, хитрое, шаткое выстроил сооружение, прямо шпионаж: жене позвонил, что не уверен, но, может, дня на два задержится: «Ты меня не встречай»; матери— что обидно, но, кажется, его срочно отзовут дня на два раньше: «Ты меня не провожай»; а ей. ради чего все, — что очень-очень вряд ли, но постарается, может, на денек и получится задержаться, но на день ее рождения он все равно остаться не сможет— какая разница, если они и отметят его па день раньше, вдвоем? От одного, даже мимолетного, приближения представления, какую же он раскинул паутину, делалось головокружительно пусто, и тогда, как ни странно, он плел ее с большей энергией и окончательностью, будто наконец и решился — упрочал оба варианта: и что, пожалуй, он вынужден скорее уехать, и что, наверно, ему удастся задержаться. Щель между двумя возможностями становилась все отчетливей, зияла. Чем больше он сомневался, чем более был уверен, что не стоит, тем скорее где-то вдали, уже за спиной, знал, что все так и будет, вопреки.